Филимон Балагуров проснулся с тем сладким чувством человека, который с вечера приготовил хорошую пакость и теперь только ждёт, когда мир сам подставит ей бок. За окном блестела улица, а у калитки Прасковьи уже стоял перевёрнутый ковшик для семечек. Значит, Прасковья скоро выйдет — в платке, с банкой и с лицом, будто не она слухи собирает, а слухи к ней сами являются.
Накануне Межмировое ведомство печатью мигнуло и голосом Мирона Перьева запретило Филимону врать, преувеличивать и разыгрывать. Филимон только кивал и думал: «Запрещали мне и раньше. Жив остался и запреты пережил». С утра язык казался обычным: во рту не звенел, узлом не завязывался. Только тень легла на крыльцо непривычно прямо: не крючком и не шутом, а ровной серой палкой.
— Ну и чего вытянулась, как очередь к фельдшеру? — буркнул Филимон. — Мы ещё посмотрим, кто кого.
Прасковья появилась у калитки почти вовремя. За её спиной темнел старый куст сирени, из которого при нужной интонации мог вылезти кто угодно — хоть дракон. Филимон спустился с крыльца, поднял палец и сделал страшные глаза.
— Прасковья, не оборачивайся, у тебя за спиной дра…
Язык вдруг стал тяжёлым, как мокрый валенок. На кончике будто щёлкнула маленькая ведомственная застёжка, слово «дракон» перекувыркнулось и вылезло наружу совсем другим.
— …у тебя за спиной пусто, а я хотел тебя напугать от тоски, потому что без твоего визга утро кажется мне недоделанным.
Прасковья застыла с банкой в руке. Одна семечка упала на землю, и Филимон проводил её взглядом с такой обидой, будто вместе с ней провалилась вся его прежняя жизнь. Потом лицо Прасковьи медленно расцвело торжеством человека, которому всю жизнь обещали справедливость, а она наконец пришла босиком и с утра.
— Филимон Балагуров, — сказала она сладко, — повтори.
— Не буду.
Он хотел добавить: «Потому что я загадочен», но рот сам выдал другое.
— Потому что стыдно слышать собственную правду второй раз подряд.
— Матушки мои, — выдохнула Прасковья. — Да тебя и правда припечатали.
— Ничего меня не припечатали. Просто ведомственная метка на языке не даёт мне врать, преувеличивать и разыгрывать людей, хотя я намерен найти дырку в этом безобразии до обеда.
На соседнем заборе взлетел Генерал Громыхало. Петух повернул голову одним глазом к Филимону, другим — к Прасковье, как положено сторожу границы и чужого позора.
— Ку-ка-ре-ку! Нарушитель выдал план операции! — объявил он. — Раньше врал красиво, теперь правду портит!
— А ты помолчи, пернатый протокол, — огрызнулся Филимон.
— Не могу. Служба, — важно ответил Громыхало. — Моральное наблюдение ведётся с рассвета.