Мёртвых в Талом Логе обмывала я, потому что живые боялись, будто смерть тоже принесла им я.
В то утро под моими руками лежала старая Верба — травница, что учила меня всему, пока язык её слушался, а руки держали иглу. Я закрыла ей глаза, свела на груди сухие ладони и подышала на маленькое зеркальце, которое всегда носила в кармане передника. Иней лёг на стекло ровно, без единой петли, чистым узором, как ложится он на честное окно. Верба ушла честной. Ни обиды, ни лжи в ней не осталось — только усталость, которую я знала на ощупь, как знают вкус собственной крови. Я укрыла ей лицо и сказала вслух, хотя слышать было некому: спасибо, что не побоялась взять меня в дом. Она одна и не побоялась. Теперь и её не стало.
Это был мой дар и моё проклятие: я умела читать иней. Подышишь на холодное стекло, на замёрзшую лужу, на лезвие ножа, вынутого из снега, — и морозный узор скажет тебе правду. Ровный, ясный — там, где правда. Мутный, свитый в мелкие злые кольца, будто в него дохнули не воздухом, а враньём, — там, где лгут. Этому не учат в гильдиях. Этому вообще нигде не учат, и потому я молчала об этом двадцать три года, как молчат о родинке на месте, которого не показывают. За такое в империи не хвалят. За неучтённый дар — Обитель Пепла, и не важно, огонь у тебя в руках или иней на дыхании. Дар положено вписать в реестр и носить на виду, как клеймо; невписанный дар — это верёвка, которую ты сам себе вьёшь. Я свою верёвку прятала под воротом двадцать три года.
Молчать не всегда помогало. Люди не знают слова «дар», зато хорошо знают слово «стужа». А стужа шла за мной с детства: где Инга — там холод, говорили в Логе. У Инги на пороге снег ложится первым. Инга подышала на окно — и корова пала. Инга посмотрела — и ребёнок захворал. Я не спорила. Спорить с молвой всё равно что спорить с метелью: наберёшь полный рот снега и охрипнешь.
Не успела я прибрать у Вербы, как в дверь заколотили. Пришёл Мокша, кузнец, и приволок сына — мальчонку лет девяти, что висел у него на руке белый, как творог, и держал правую руку левой, будто чужую вещь, которую боится уронить.
— Свалился с сеновала, — сказал Мокша, дыша на меня вчерашней брагой. — Сам, дурак, полез. Ты вправь, а я заплачу.
Кость я нащупала сразу — предплечье, чистый перелом, без смещения в клочья, такой сходится хорошо, если не тянуть. Но я, покуда щупала, дышала на своё лезвие, вынутое из ледяной воды, — тихонько, у самого пола, чтобы кузнец не видел. Иней на стали свился в злые кольца, когда Мокша сказал «сам полез». Мальчонка не падал. Мальчонку уронили — вот этой самой рукой, что сейчас совала мне монету. Я посмотрела мальчику в глаза, и он посмотрел в ответ так, как смотрят дети, которых бьют: с готовностью сказать что угодно, лишь бы не хуже.