Что не записано — того нет; так меня учили, и я верила в это, как другие верят в богов, пока не приехала туда, где мёртвых было записано больше, чем когда-либо хоронили.
Но в то серое утро я ещё верила. Я стояла в чужой кухне в нижнем городе Аркенхольма, держала перо над раскрытой книгой учёта, и руки у меня были спокойны, потому что спокоен тот, у кого сходится баланс. У меня всегда сходился. За девять лет в Комиссии по учёту одарённых я не оставила ни одной незакрытой графы. Люди говорили об этом по-разному — кто с уважением, кто сквозь зубы, — но говорили все. Инспектор Корф не ошибается в счёте. Инспектор Корф спишет недостачу даже с собственной матери, если у инспектора Корф когда-нибудь была мать, в чём в нижнем городе сомневались вслух.
Я читаю чужой дом, как читают книгу учёта: по тому, что в нём прячут. В честном доме прячут деньги и стыд. В доме с укрытым даром прячут самого человека — отводят глаза туда, где его нет, греют очаг к приходу инспектора, чтобы перебить запах, держат на виду то, что не жалко. Талль держал на виду пустые руки и мятую шапку. Значит, жалко было не руки. Я это поняла раньше, чем учуяла, и стояла, и ждала, пока дом сам мне покажет, что он любит больше закона. Дома всегда показывают. Любовь — самая плохо спрятанная вещь на свете; её видно даже там, где её, по реестру, быть не должно.
— Корин Талль, — прочитала я вслух из графы. — Истопник при банях на Медовой улице. Тридцать один год. Дар не значится.
— Не значится, госпожа инспектор, — быстро сказал хозяин дома. Он стоял у остывшего очага, прижимая к груди шапку, как прижимают что-то живое. — Так и не значится. Я простой человек. Топлю чужую воду, грею чужие спины. Какой во мне дар.
Я не ответила. Я не отвечаю на то, что не относится к делу. Я положила ладонь на холодный кирпич очага — не для тепла, тепла там не было, очаг не топили с ночи нарочно, к моему приходу, чтобы я ничего не учуяла, — и закрыла глаза.
И учуяла.
Это трудно объяснить тому, у кого нет моего дара, а мой дар как раз из тех, что внесены в реестр первой строкой и считаются полезными короне: я чую чужой неучтённый дар ладонями. Не вижу, не слышу — чую, как чуют сквозняк затылком. Рядом с записанным, законным даром мои руки молчат. Рядом с укрытым, незаписанным — стынут. Не от холода. От того, что мир в этом месте сложен неправильно, и кожа на это жалуется раньше, чем я успеваю подумать.
Сейчас она жаловалась. Ладонь на холодном кирпиче ныла так, будто я окунула её в прорубь.
— В этом доме укрытый дар, — сказала я. — Огонь. Слабый, но огонь.