Хороший камень нельзя торопить, и хорошую ложь — тоже; я знала это лучше всех в Глини, потому что жила и тем, и другим.
Камень я держала на свету и ждала, пока он сам покажет, где у него сердце, а где трещина, притворяющаяся жилкой. Ложь я держала так же — на ладони, не дыша, и ждала, пока она помутнеет. У меня для этого был серый невзрачный осколок горного хрусталя на шнурке под воротом, и за шесть лет он ни разу меня не подвёл. Чистый камень — на правду. Мутный, будто в него дохнули холодом, — на ложь. Этому фокусу не учат в гильдиях. Этому вообще нигде не учат. Поэтому я и молчала о нём шесть лет, как молчала обо всём, что могло отправить меня в Обитель Пепла, а сына — в чужие руки.
— Бирюза, госпожа Эльда, чистейшая, с гор, — частил надо мной торговец, раскладывая на тряпице голубые катыши. — Сама знаешь, такую везут от самого Кряжа.
Я не подняла головы. Я сжала свой осколок в кулаке под фартуком и спросила ровно:
— От самого Кряжа, говоришь.
— От самого, — побожился он.
Камень в кулаке отозвался холодком, будто я зачерпнула им из колодца. Помутнел. Я разжала ладонь, посмотрела на «бирюзу» уже без всякого камня — глазом огранщицы. Прокрашенная говлит, дешёвый белый минерал, вываренный в синьке. На сколе была бы видна правда, но скол он мне, конечно, не покажет.
— Крашеная, — сказала я. — И не с Кряжа, а из ямы под Глинью, где такой говлит дети ведром черпают. За правду дам две монеты. За враньё — ничего и ещё совет: не божись «от самого Кряжа» при той, кто оттуда родом.
Он побагровел, смёл свои катыши и убрался. Я не злорадствовала. Я просто не выношу, когда мне врут гладко. Гладкая ложь — как идеальный камень без единого изъяна: в природе таких почти нет, и если тебе суют такой за бесценок, значит, перед тобой стекло. У всякой правды есть изъян, по которому её узнаёшь. У всякой лжи — гладкий бок.
— Опять ты человека без покупки оставила, — проворчала с соседнего прилавка Марта, не отрываясь от своих лент. Марта торговала тесьмой, пуговицами и всем тем мелким, на чём держится женский мир, и считала своим долгом приглядывать за мной, как приглядывают за чужой кошкой, которая повадилась греться у твоего порога. — С таким языком, Эльда, ты до старости одна просидишь.
— Я не одна, — сказала я. — У меня Рин.
— Рин — это сын. А я про мужа.
— Муж — это ещё один рот и ещё один способ, чтобы тебе врали в лицо каждое утро, — отозвалась я, и Марта махнула на меня рукой, как машут на безнадёжное.
Рин сидел у меня под боком на низкой скамеечке, болтал ногами, не достающими до земли, и смотрел снизу вверх тем своим взглядом, от которого у меня каждый раз заходилось сердце. Пять лет. Рыжеватая макушка, веснушки, как крошки янтаря. И глаза. Про глаза я старалась не думать — это была у меня отдельная работа, как не трогать языком больной зуб.