Глава 1: Камышовые сны
Посад Суходол засыпал тяжело, со стоном, точно старый, изъеденный червями пёс. Воздух над бревенчатыми крышами стоял густой, сизый, пропитанный злым, едким дымом. Жители жгли прошлогоднюю солому, смешанную с сушеной полынью и коровьим пометом, — считалось, что этот удушливый чад отгоняет полудниц и болотных лешаков, чьи невидимые тропы пролегали у самых пограничных палисадов.
Луша сидела на полу своей полуземлянки, низко опустив голову. Масляный светильник — черепушка из грубой обжиговой глины — безбожно чадил, бросая на бревенчатые стены длинные, ломаные тени. Пальцы девушки были разбиты в кровь, сухая, жесткая осока резала кожу не хуже кузнечного ножа, пока она плела очередную камышовую циновку на продажу. В Суходоле её циновки покупали неохотно — брезговали, шептались за спиной, что девка с Поющего Яра приносит в дом сырость и неудачу. Но жить на что-то было нужно.
На верстаке, среди лоскутов старого застиранного холста и пучков сушеного багульника, послышался слабый, шуршащий звук. Луша замерла. Большая болотная выпь, принесенная ею три дня назад из тумана, шевельнулась. Птица была покалечена — тяжелый болт из дружинного самострела раздробил ей левое крыло, превратив перья в кровавое месиво. Обычно птицы после такого не выживали, их сразу бросали в котел или оставляли лисицам, но Луша не могла пройти мимо.
Она отложила осоку, вытерла ладони о подол грубого сарафана и медленно, стараясь не дышать, подошла к верстаку. Выпь подняла на неё круглый, желтый, как старая монета, глаз. В этом взгляде не было разумного страха, только чистая, концентрированная боль дикого существа, не понимающего, за что его убивает этот мир.
— Тише, маленькая... тише, мокрея, — ласково, едва слышно зашептала Луша. Её голос звучал мягко, точно шуршание сухого камыша под осенним ветром.
Она осторожно просунула ладони под обмякшее птичье тело. Кожа Луши, вечно пахнущая речным илом и сухим пером, коснулась взъерошенного пуха. Девушка закрыла глаза и сделала глубокий выдох. На лбу её выступили крупные капли пота. Она задействовала свой дар — то проклятие, из-за которого её покойная мать запрещала ей обнимать деревенских детей.
Луша начала обряд переливания боли.
«Возьму твою муку, отдам свою скуку, лети под облако, падай в воду...» — беззвучно, одними губами двигала она древние, как сам этот ил, слова Уговора.
Сначала ничего не происходило. Затем под её ладонями разлилось тяжелое, пульсирующее тепло. Боль существа не растворялась в воздухе — магия этого мира не знала милосердия, она признавала лишь эквивалентный обмен. Луша почувствовала, как чужая агония, горячая и острая, словно толченое стекло, хлынула через её ладони вверх по предплечьям, устремляясь прямо к сердцу. Её собственное левое плечо пронзила такая жгучая, выворачивающая суставы судорога, что Луша прикусила губу до крови, чтобы не закричать. Кости внутри неё заныли, точно их ломали железными щипцами. Под кожей на ключицах, наливаясь темной, бурой синевой, медленно проступил новый подкожный узор, напоминающий контуры птичьего пера.