Сначала был запах — не свет, не боль, не звук, а гарь пополам с чем-то сладковатым, липким, оседающим на языке, как сироп, забытый в жару. Илья Рогов вдохнул его прежде, чем понял, что дышит прежде, чем вспомнил, кто он и почему лежит щекой в тёплой золе.
Он не проснулся: проснуться — это когда есть куда возвращаться. Он выплыл медленно, толчками, как всплывает утопленник, чьё тело решает за него, что пора наверх.
Серо-рыжее небо висело низко, будто на него навалили слишком много пыли, и пыль давила сверху, не желая падать до конца. Илья моргнул, ресницы слиплись, он провёл правой рукой по лицу — левой почему-то не хотелось шевелить, — и пальцы оставили на щеке борозду, обнажив кожу под слоем пепла.
Пепел был везде. Он лежал в том, что три дня назад называлось домом.
— Ксюша, — сказал Илья в пространство, где раньше стояла кровать.
Слово вышло сухим, треснутым, чужим. Кровать сгорела, или её вынесли, или её никогда не было — нет, была, вот же чёрный прямоугольник на полу, чуть темнее остального, там, где дерево прогорело плотнее. Никто не ответил, и он не ждал: три дня уже никто не отвечал, но язык всё равно тянулся звать по привычке, как рука тянется к выключателю в комнате, где давно нет электричества.
Илья сел, мир качнулся и устоял, в голове стучало тупо и ровно, как капает из прохудившейся трубы. То, что он увидел вокруг, было не хаосом разрушения, а чем-то куда более страшным — порядком. Стены дома стояли, обугленные, но стояли; крыша провалилась в дальнем углу, где небо просвечивало сквозь рёбра стропил, но в остальном всё осталось на местах: дверной проём, оконная рама без стекла, печь, кружка на столе, целая, только чёрная от копоти. Всё, кроме людей.
Пожар — это когда рушится, когда огонь жрёт, обваливает, корёжит. Здесь же будто кто-то аккуратно вынул из дома всё живое — жену, двоих детей, тепло, голоса, ссоры из-за пустяков, запах хлеба по утрам — вынул пинцетом, стараясь ничего не задеть, и оставил декорацию, пустую сцену, на которой занавес так и не подняли, потому что актёров просто не привезли. Вот это и было невыносимо.
Илья встал на четвереньки, потом на ноги, его шатнуло к стене, ладонь ушла в мягкую сажу по костяшки, и он не сразу узнал собственную руку: ногти обкусаны до мяса, некоторые — с бурой каёмкой запёкшейся крови по краю. Он делал это во сне или пока выплывал, он не помнил, он вообще не помнил последних трёх дней — они провалились куда-то, оставив на своём месте серую пустоту с привкусом сиропа. Откуда он знал, что три? Он не знал, он чувствовал: тело чувствует время лучше головы, по тому, как затекли ноги, как ссохлась во рту слюна, как отросла на подбородке колючая щетина. Три дня, плюс-минус, или четыре — кто считал.