1
В дом на опушке леса, надо отметить леса не обычного, а безбрежного, въехала новая семья. Состояла она всего из двух человек – отца и матери. Хоть пока не удосужился их ребеночек появиться на свет, и упорно досиживал положенный срок у матери под сердцем, или над мочевым пузырём – это как посмотреть, они всё равно уже называли друг друга мамашей и папашей. Прям как дети, играющие в дочки-матери, которым натерпелось примерить на себя эти всем известные, но пока не доступные для них роли. Скоро-скоро всё случится и войдут они в этот блаженный и трепетный, непостижимый, а от того ещё более желанный мир взрослых. Будет всё как у всех, будет даже лучше – дай только срок.
Дом тот, как изнутри, так и снаружи, был завален жухлой листвой. Даже не прошлогодней, а какой-то совсем древней. И было её так много, что укрыло домик по окна, и только через верхушки стёкол изредка прошмыгивал любознательный лучик в эту до отвала наевшуюся осенним сором унылую лачугу. А может, не лачугу вовсе, а некую деревянную жабу. Рядом с безбрежьем всякое может быть. Стояла эта квакушка сыто порыгивая, сонная, безлюдная – казалось, уж сотни лет ни души не водилось в ней. А в другой раз глянешь на неё – только недавно оставленная. Но будущему отцу, как и будущей матери было совсем недосуг гадать о том, из какого далека пожаловал к ним их толстопузый, занесённый кленовыми сугробами домик. Было б только то жильё крепким да тёплым, да чтоб никакие волны до него не доплёскивали – тогда б никакой печали больше в жизни не стало. Ты да я, да крыша над головой. Да маленький.
И пахло от домика не разложением, не гнилью, а как-то тепло, по-осеннему пыльно, осеннею же солнечной, сухою умиротворенностью. А ещё старостью, но такой, где не было хвори, мук и разъедающих душу сожалений, такой, какой эта самая старость должна быть всегда – смиренной, понимающей, прощающей. Такой, какой видится она в юные безболезные годы. Ах, всем бы дожить до неё, не старость, а награда!
Стали отец с матерью приглядываться, принюхиваться к кучкам листвы. Должны бы гнильем стать, мерзкой трухой – ан нет, все свежо и чисто. Заходи по грудь, ежься от прохладцы, отталкивайся ножкой ото дна и ну в полёт. Так и сделали. Нырнули, поплыли.
Как искупались они в хрупкой листве, вдоволь нахохотались, наплескались, так вылезли и замерли в изумлении. Оказались они с ног до головы обсыпаны золотистой, искрящейся пылью. Прям как неряшливые пчелы, вдоволь накувыркавшиеся в раздобревшем от щедрой весны одуванчике.
Весёлые и вертлявые, поминутно зацеловывающие друг дружку, словно проведшие в разлуке не один год, они взялись за уборку. Им бы больше думать о работе, а не о том «какая же она красавица, зарозовели щечки моей голубки, так бы и расцеловал их!», или «вот он мой муж – сил в нём другим на зависть, руками умелый, головой кучерявый, ах, мотать бы его прядку на пальчик полжизни, а потом еще пол; молод он и прекрасен, как юный вяз, раскинул гибкие свои ветви, в которых укрыться бы мне вовек». А тому вторило мужнино: «прилетай невеличка, пусть крона моя примет тебя, и станет надёжным укрытием как от дождя, так и от снега, от любого ненастья, от палящего зноя, от голодного зверя», «склюю всех твоих мучительниц-гусениц, чтобы никто больше не объел твои зеленые перышки». А потом встречались они взглядами и не позволяли себе ни говорить, ни нежиться, ни даже прикасаться друг к другу – не вздорили они, нет, а стремились исполнится такой страстью и жадностью до прикосновений, поцелуев и разговоров, что вдруг начинали понимать мысли, через глаза передаваемые. И не хотели они даже на мгновение смежить веки, чтобы вдруг ненароком не разорвать эту связь. И лился далее, уж не в слова облеченный, а чистейшей мыслью несомый всё тот же беззаботный счастливый щебет, а в ответ ему был шёпот обомлевшего от восхищения птичьей красотой вяза.