Зеркала в замке Серебрянь были завешены все до единого, а я всю жизнь зарабатывала тем, что снимаю с зеркал покровы.
Меня привезли на телеге торговца солью, вместе с мешками и запахом моря, которого здесь, в приграничье, не было уже тысячу лет. Возница ссадил меня у нижних ворот, взял деньги, не глядя в глаза, и уехал так быстро, будто боялся, что замок его окликнет. Люди всегда так уезжают от места, где живёт беда. Я привыкла. Я и сама была из тех, от кого уезжают быстро.
Замок стоял на скале над чёрной водой, и в сумерках его стены казались отлитыми из тусклого серебра — того, старого, что давно перестали чистить. Когда-то, говорили, Серебрянь светилась под луной, как зеркало, поставленное на ребро. Теперь она просто серела. Я запрокинула голову и посмотрела на башни, и каждое окно смотрело на меня в ответ мёртвым, слепым стеклом, затянутым тканью изнутри.
Завешивают зеркала в двух случаях. Когда в доме покойник — чтобы душа не заплуталась в отражении и ушла, куда положено. И когда в доме боятся того, что из отражения может выйти.
Я не знала пока, какой это случай. Но нутром чуяла — второй.
— Ты зеркальщица? — окликнули сверху.
На стене стоял человек в тёмном, немолодой, с лицом, вырубленным из того же серого камня, что и замок. Кастелян, решила я. У кастелянов всегда такие лица — будто им однажды поручили держать крышу, и они держат её собой, спиной, уже лет тридцать.
— Заряна из Глади, — сказала я. — Мне писали, что в Серебряни нужна рука. Чинить и серебрить.
— Писали, — согласился он неохотно и спустился к калитке. Отпер. Помолчал, разглядывая мой заплечный короб с брусками олова, ртутью в запаянной склянке, войлоком и кислотой. Всё честное ремесло зеркальщика умещается в короб на спине. — Тут, девка, чинить нечего. Тут всё завешено. Господин не велит открывать.
— Значит, буду серебрить то, что снимут, — сказала я ровно. — Или уеду обратно. Только той телеги уже нет, а до Глади шесть дней пешком, и половина через Заклятые пущи. Я лучше поработаю.
Он усмехнулся уголком рта — не весело, а так, как усмехаются люди, которым давно не смешно.
— Языкастая.
— Зеркальная работа тихая, — сказала я. — Язык от скуки отрастает.
Он пропустил меня во двор. И вот здесь я в первый раз почувствовала это место по-настоящему — не глазами, а кожей.
Холод. Не тот честный холод приграничной осени, что кусает щёки и гонит кровь. Другой. Ровный, ничей, вынутый. Так холодит зеркало, если прижаться к нему лбом в пустой комнате: оно забирает твоё тепло и ничего не отдаёт взамен. Весь двор Серебряни дышал этим забиранием. И слуги, что попадались навстречу, двигались, как двигаются в комнате с покойником, — тихо, боком, не поднимая глаз.