Холод пришёл не как гость, а как хозяин.
Сначала он выгнал из лесу зверя. Потом выпил реки до каменного дна. Потом принялся за людей.
День за днём селение у Великого Леса вымирало. Мороз находил щели в стенах домов, пробирался под шкуры, ложился в лёгкие тяжёлым свинцом. Дети перестали плакать — на это не оставалось сил. Взрослые молча смотрели на почерневшие от инея стены, слушая, как трещат брёвна в небывалой стуже.
Старейшина Корбалл, чья борода оттаяла лишь у рта от дыхания, собрал оставшихся у центрального очага. Пламя едва жило, жадно пожирая последние смолистые щепки.
— Лес не принимает даров, — хрипел он. — Зверя не осталось. Зерно вымерзло в закромах. Он хочет иного.
— Чего? — прошептал кто-то из темноты.
— Тишины, — сказал другой старик, Эйван. Его глаза были белесыми от начинающейся снежной слепоты. — Он хочет тишины и чистоты. Того, чего больше нет в нас. Мы шумные. Мы грязные от страха.
Идея родилась не как озарение, а как последняя, отчаянная логика голодающего разума. Если Хозяин Ледяного Молчания забирает тепло — отдадим ему противоположность тепла. Не шумную жизнь, а тихую смерть. Не борьбу, а принятие.
Выбор пал на Эйлу.
Не потому, что она была виновата. А потому, что была чище всех. Дочь Эйвана, шестнадцать зим, тихая, с взглядом, который всегда казался устремлённым куда-то дальше стен дома. Она не плакала, когда её назвали. Только кивнула, будто ждала этого.
Её одели во всё белое — домотканый лён, выбеленный золой. Волосы расплели, чтобы холод свободно прошёл к коже. Никаких оберегов, кроме одного — ледяного осколка, что сам упал к её ногам, когда она вышла из дома. Признак.
Шли молча. Корбалл впереди, Эйван ведя дочь за руку, двое других с факелами, которые едва светили, будто боясь пламени. Лес встретил их не воем, а густым, ватным безмолвием. Снег не хрустел под ногами — он впитывал звук, как поглощающую тряпку.
Великая Ель стояла на поляне, чёрная, как провал в белизне мира. Её ветви, скрюченные вековым ветром, тянулись к земле, будто пальцы, готовые принять дар.
Эйван привязал дочь к стволу тонкой красной нитью — не чтобы удержать, а чтобы душа, когда выйдет, не заблудилась и нашла дорогу к своим.
— Прости, — выдохнул он. Слова замёрзли в воздухе и упали к его ногам ледяной пылью.
Эйла посмотрела на отца. Потом на старейшин. Потом закрыла глаза.
Они ушли не оглядываясь. Смотреть было нельзя. Это нарушало чистоту акта.
Ночь была самой длинной в их памяти.
Эйван не спал. Он сидел у очага, слушая, как воет ветер на перемёрзшей крыше, и пытался понять — молится он или проклинает. Разницы не было. Слова замерзали раньше, чем достигали ушей богов, если они вообще были.