С новым лицом ходить по миру стало легче. Не оттого, что я сделался красивее или моложе душой, — душа осталась старая, на своих годах, и глаза остались мои, — а оттого, что теперь на меня не цеплялся чужой взгляд, ищущий несоответствия. Я сошёлся сам с собою, лицо с бумагой, и мог наконец делать то, ради чего и приехал, — приглядываться к этому миру всерьёз, не боясь, что приглядятся ко мне. И я приглядывался, ходил по городу дни напролёт, смотрел и складывал, как складывал всю жизнь, и понемногу этот молодой жадный мир открывался мне весь, как открывалась мне грузовая траншея, — не по кускам, а сразу, целиком.
Мир строился. Это было первое и главное, что бросалось в глаза всюду, куда ни глянь. Город лез вверх и вширь, краны ворочались над недостроенными башнями в восемьдесят, в сто этажей, улицы разрывали и прокладывали заново, всюду рос свежий бетон, всюду тянулись леса и лебёдки. За двадцать лет, я уже прознал по чужим разговорам, народу тут стало вдесятеро против прежнего, и всё прибывал новый, тёк со всех умирающих окраин на этот растущий мир, как течёт вода в низину, и всех этих прибывающих надо было где-то селить, и оттого строили без роздыху, и конца стройке не было видно. Тут нужны были руки — на стройку, на производство, на всякое дело, — и брали всякого, кто приехал, не больно глядя, кто он и откуда.
Я приглядывался к этому росту так и эдак, ходил на окраины, где рос новый город, стоял и смотрел, как поднимаются башни. Их строили быстро, дёшево, много, одну похожую на другую, целыми улицами, целыми районами, и не успевали достроить один, как рядом закладывали три. Тут делали деньги на самом простом и вечном — на том, что людям надо где-то жить, а людей всё прибывало. Кто успел вложиться в стройку раньше, тот поднялся; кто строил теперь, тот поднимался; и вокруг этой стройки кормилась тьма народу — рабочие, поставщики, подрядчики, конторщики, зазывалы, и над всеми ними — те, кто владел землёй и домами, невидимые хозяева, что снимали с этого роста главные сливки, не запачкав рук. Я глядел на эту махину, на весь этот кормящийся вокруг стройки люд, и прикидывал, как прикидывал всё, где тут моё место, куда можно вклиниться человеку без имени, без связей, без ремесла, но с деньгами, которых пока нельзя тронуть, и с глазом, который видит то, чего не видят другие.
Я мог бы наняться на любое из этих дел. Руки у меня были рабочие, спина ещё держала, лицо теперь молодое, бумага чистая. Мог бы пойти на стройку таскать бетон, в цех к станку, в док при порте, куда шли все приезжие, и жить, как жил всю жизнь, — рабочей единицей, только теперь вольной, при своём угле, за нормальные деньги. И первые дни я так и думал сделать, потому что деньги мои были на исходе, а ключ трогать было рано, и надо было на что-то жить. Но чем дольше я приглядывался, тем яснее видел, что это было бы то же самое, из чего я всю жизнь рвался, — та же работа руками, где ценят руки, а не голову, где я снова стал бы третьим, средним, никем, только на новом месте. А я не за тем сжёг за собой всё и купил себе новое лицо, чтоб снова стать никем.