Коней мы вывели в темноте, не зажигая огня, и первым звуком похода был не приказ и не труба, а тихий, костяной перестук копыт по сухой колее да скрип седельной кожи, когда люди один за другим поднимались в стремя. Хутор спал за нашими спинами — тот самый хутор, что ещё месяц назад горел, голосил и хоронил своих по спискам, а теперь лежал тихо, отгоревший, отплакавший, и в темноте от него тянуло остывшей золой пожарищ и парным духом скотины, которую успели свести обратно по базам. Я придержал коня на выезде, у поваленного плетня, и дал отряду протянуться мимо — пересчитать его в темноте было привычкой, от которой я не собирался отвыкать.
Их прошло немного. Горстка против того, что выходило на этот шлях из других станиц, — десятка три верховых, две тачанки да телега с тем небогатым добром, какое мы нажили за весну: патроны в цинках, перевязь, чужие документы, Гаврилин трофейный «льюис», укутанный в попону бережнее, чем иной казак укрывает дитё. Я знал их всех по голосам и по тому, как каждый держится в седле. Архип ехал, не качаясь, будто врос, — старый пластун и спал-то, говорят, вполглаза. Гаврила, напротив, ёрзал и поскрипывал: плечо у него после той, последней раны ещё не отошло, и он подкладывал под локоть свёрнутую тряпицу, а сам, конечно, отшучивался, что это не от боли, а чтоб сподручней было держать повод. Тимофей вёл своих ровно, по-уставному, и одно это уже говорило, в какую сторону он смотрит. А в самом хвосте трясся на лошадёнке Мишка, и винтовка торчала у него из-за спины выше папахи — длинная, не по росту, как и всё в этом мальчишке было пока не по росту: и винтовка, и война, и то, что он успел повидать в свои пятнадцать.
Тех, кого недосчитывался, я не считал вслух, но про себя считал всегда. Семён Кривцов остался под Каргинской, ещё по весне, мальчишкой, не дожив до этого похода трёх месяцев. Лукьян Голованов лёг в прорыве, держа рубеж, чтоб мы прошли. И ещё, и ещё — каждому я знал имя, двор и то, как он смеялся. Хорошее это дело — выводить своих живыми; да только всякий раз, выводя, я заодно и пересчитывал тех, кого уже не выведу. Командиру эта арифметика положена. Её не сдашь никому и ни на кого не переложишь.
Мы уходили на полночь. Так это здесь и называли — не «на север», а «на полночь», и в слове этом было что-то верное: мы и впрямь шли туда, где ночь, в самую её глубину, и я один знал, какая она длинная.
Это знание я вёз с собой, как везут в обозе тяжёлый, неудобный груз, который и бросить нельзя, и везти невмоготу. Восстание кончилось. Не разбито — наоборот, оно победило, насколько вообще может победить мужицкий гнев с обрезами против двух армий: пришёл Секретёв, прорвал, соединил, и вчерашние повстанцы стали полком регулярной Донской армии — с погонами, с приказом, с местом в общем строю. Меня в этом строю поставили командиром особой команды: разведка, авангард, «беркуты», как нас уже окрестили в станицах. Дослужился. В той, другой жизни мне понадобилось бы на это лет пятнадцать, две войны и долгая выслуга; здесь хватило одной весны и того, что я знал чуть больше, чем положено знать уряднику.