Париж в октябре пахнет прелой листвой, остывающей навозной жижей из сточных канав и дешевым угольным дымом, который вырывается из пастей чугунных печек-буржуек. Я плотнее натягиваю кожаную перчатку на левую руку — ту самую, что вечно мерзнет первой, когда мелкая моторика отказывается подчиняться холоду. В кармане моей поношенной шерстяной юбки лежат ровно четыре франка семьдесят сантимов медью. Этого не хватит даже на приличную кисть колонкового волоса, не говоря уже о свинцовом сурике или настоящем вермильоне от господина Блокса.
Лавка старьевщика Леблана втиснулась между лавкой торговца требухой и мастерской гробовщика на набережной Вольтера. Воздух здесь настолько густой, что его можно резать ножом. Он состоит из пыли веков, запаха сухой гнили, застарелого сигарного пепла и легкого металлического привкуса крови тысяч предметов, умерших раньше своих владельцев. Мсье Леблан — человек с лицом сморщенным, как прошлогодний каштан, и пальцами, желтыми от никотина, — дремлет над прилавком, уронив двойной подбородок на засаленный бархатный фартук.
— Готье? — он открывает один глаз, мутный и воспаленный. — Опять пришла выпрашивать кредит под свои мазни? Твои «Восходы» никто не покупает, девочка. Слишком много света. Людям нравится покупать смерть, а не жизнь. Посмотри на мадам Дюпон через дорогу: ее акварели с мертвыми птицами разлетаются как горячие круассаны.
Я игнорирую его ворчание. Моя цель лежит в застекленной витрине, прямо под чучелом двухголового котенка, чей стеклянный взгляд устремлен в вечность. Это брошь эпохи Реставрации. Оправа сделана из так называемого «альпаки» — дешевого немецкого серебра, которое почернело от времени до цвета грозовой тучи. Но камень... Камень был огромным. Кабошон размером с сустав большого пальца взрослого мужчины. Глубокий, влажный красный цвет. Рубин. Или очень качественная подделка.
— Сколько? — мой голос звучит хрипло. Во рту пересохло, язык кажется наждачной бумагой.
Леблан лениво переводит взгляд на витрину.
— Эта безвкусица? Пять франков. Серебро там стоит два су, если переплавить. А стекло... кому нужно красное стекло?
Мое сердце совершает кульбит. Пять франков — это все мои деньги. Это плата за завтрашний угол в студии на улице Норвен, где крыша течет во время дождя, но есть огромное северное окно. Если я куплю эту брошь, мне придется спать на голых досках, завернувшись в старые холсты. Но рука сама тянется к монетам.
Когда пальцы касаются серебряной оправы, мир вокруг сужается до одной точки. Перчатка внезапно становится тесной, словно кожа руки начала стремительно опухать. Металл не холодный. Он горячий. Не обжигающий, как кипяток, а пульсирующий, живой. По запястью вверх, к локтевому сгибу, пробегает волна странного зуда, похожего на движение сотен муравьев под кожей. Я чувствую вкус меди во рту. Перед глазами на долю секунды вспыхивает картина: вымощенный брусчаткой двор, запах пороха и звук тяжелого падения чего-то мягкого на камни. Образ столь яркий, что я инстинктивно отступаю на шаг, врезаясь спиной в полку с оловянными солдатиками.