Пролог. Последний бал Империи
Санкт-Петербург, Зимний дворец. Январь 1914 года.
Температура за тройными оконными рамами — минус восемнадцать по Реомюру, что равнялось минус двадцати двум с половиной по Цельсию. Внутри — плюс двадцать три.
Разница в сорок пять градусов создавала давление на стёкла, от которого они мелко вибрировали с частотой, не слышимой человеческому уху, но ощущаемой подушечками пальцев. Голицын приложил руку к оконной раме. Почувствовал дрожь. Подумал: «Как перед расстрелом. Когда целишься в затылок приговорённому и ждёшь команды Пли. И палец на спусковом крючке дрожит. Так же».
Сегодня он не будет ни в кого целиться. Сегодня он будет стоять и смотреть. Потому что империя сама нажмёт на спуск — руками женщины в траурном платье, часового механизма «Павел Буре» и двенадцати фунтов тротила.
Пахло воском, апельсинами, потом двух тысяч аристократов и затаённой тревогой. Этот последний запах — смесь адреналина, йода с рук, вымытых перед балами, и того особенного железистого духа, который выделяется из пор человека, знающего, что сегодня может умереть, — Голицын выучил ещё в Мукдене. Там пахло так же. Перед атакой. Перед тем, как китайские стрелки в чёрных стёганых куртках поднимались из рисовых чеков, похожие на теней, выползающих из грязи, и начинали косить русские полки из маузеров. Воздух тогда наполнялся запахом кордита, рвоты, горелой плоти и того особенного медного привкуса, который остаётся во рту после того, как увидишь, как человеку отрывает голову осколком.
Сегодня пахло так же. Но сильнее. Гораздо сильнее. Потому что сегодня умирать будут не китайцы и не русские солдаты. Сегодня умирать будет империя. А он будет стоять в стороне и смотреть, как она задыхается в собственной крови, как бьётся в конвульсиях, как пускает последние пузыри — и затихает.
Василий Голицын поправил аксельбант левой рукой и почувствовал, как золотое шитьё кольнуло шею. Форма флигель-адъютанта свиты Его Императорского Величества сидела на нём как влитая — тридцать лет, рост сто восемьдесят семь, плечи шириной с дверной проём, талия узкая от ежедневных спаррингов с инструктором по французскому боксу савате. Он начал заниматься в семнадцать, в Пажеском корпусе, и за тринадцать лет довёл тело до состояния идеального оружия. Кулаки били быстрее, чем соображал противник. Ноги двигались в танце, который заканчивался переломом челюсти с влажным хрустом, похожим на треск сухой ветки. Спина оставалась прямой, даже когда все кости болели после допросов в охранном отделении, когда воздух в камерах пах железом, потом и мочой от страха.