…Я никогда не любила запах мокрой шерсти.
Даже сейчас, когда мне восемнадцать, если в таверну заходит промокший путник и стряхивает капли на пол, у меня внутри все сжимается. Глупо, да? Войну пережила, по крышам от стражников бегала, а тут – баранья шапка, и сердце в пятки.
Но тогда, десять лет назад, я любила этот запах.
Потому что он означал папу.
Он возвращался с вечернего объезда, мокрый до нитки, пахло от него мокрой овчиной, лошадиным потом и той особенной мужской надежностью, от которой даже в самую промозглую ночь становилось тепло. Я всегда ждала его у двери. Мама ругалась – «Ликария, отойди от сквозняка!», а я стояла. Стояла и смотрела, как он снимает тяжелый плащ, треплет меня по рыжей макушке огромной ладонью и говорит: «Ну что, дракониха моя, не спится?»
Папа звал меня драконихой. За рыжие волосы и вредный характер.
Мама говорила, что я в него – такая же упрямая.
В ту ночь я тоже ждала.
За окнами выл ветер, дождь хлестал по стеклам, и в доме пахло пирогами. Мама пекла мой любимый яблочный, и этот запатх был таким густым, теплым, что, казалось, сам воздух можно было есть ложкой. Я сидела на сундуке в прихожей, кутаясь в отцовский плащ (он пах, он все еще пах им!), и клевала носом.
А потом дверь выбили.
Не открыли. Выбили. С такой силой, что дубовые доски разлетелись в щепки, а меня вместе с сундуком отбросило к стене.
Я ударилась затылком, в глазах потемнело, а когда свет вернулся – я увидела их. Трое. В черных плащах, с капюшонами, надвинутыми на лица. От них несло сыростью и мокрым камнем – не так, как от папы, не тепло, а могильно.
И тишина.
Мама не закричала. Она стояла в проеме кухни, белая как мел, сжимая в руках полотенце, и молчала. А они вошли, разбрелись по комнате, как тени, и стали ждать.
Я не поняла тогда, кого.
А потом поняла.
Папа вошел сам. Не из конюшни, а прямо с улицы, с черного хода. Он был без плаща, в одной рубашке, и я впервые увидела в его руках меч. Не тот, тренировочный, которым он учил меня махать веткой в саду, а настоящий. Тяжелый. Острый.
– Отойдите от моего дома, – сказал он тихо. Спокойно так сказал. Будто не троим убийцам, а бродячим собакам предлагал убраться с крыльца.
И тогда в комнате стало холодно.
Не сквозняком – холодом. Тем, от которого замерзают лужи и останавливаются сердца. Я вжалась в сундук, потому что этот холод подползал к ногам, поднимался выше, и пахло теперь не пирогами. Пахло гарью и паленой травой.
Он вышел из тени.
Высокий. Под два метра, наверное. Черные волосы, черный плащ, черная броня. И глаза. Я запомнила эти глаза на всю жизнь – в них не было ни злости, ни ненависти. В них была черная вода. Омут. Бездонная яма, в которую если заглянешь – обратно не вынырнешь.