I
Дни в этом городе были похожи один на другой настолько, что порой Александру казалось, будто время здесь не движется вовсе, а просто перекладывает одни и те же сутки, как колоду карт, из одной стопки в другую. Он вставал в семь, наскоро завтракал тем, что находилось в холодильнике, выслушивал материнские наставления — не потому что она в самом деле сомневалась в нём, а потому что ей нравилось произносить их вслух, как произносят молитву, не столько ради содержания, сколько ради самого звука родного голоса, — и уходил на работу в мастерскую, где чинил чужие велосипеды и чужие мопеды, зарабатывая ровно столько, чтобы хватало на съём комнаты и немного откладывать на будущее, которое представлялось ему смутно, но неизменно — светлым.
Ему было двадцать лет, и в этом возрасте будущее всегда кажется чем-то безграничным, тем, что можно отложить на потом, не боясь опоздать. Он не был ни героем, ни трусом — обычный молодой человек с обычными мечтами: своя мастерская, может быть, однажды своя семья, уважение соседей, тихая жизнь без потрясений. Он любил вечерние прогулки вдоль набережной — там, где город переставал шуметь и позволял себе просто дышать, — и в тот вечер, о котором пойдёт речь, он тоже вышел пройтись, не подозревая, что этот обычный, ничем не примечательный вечер станет последним в его человеческой жизни.
Отца он почти не помнил: тот ушёл, когда Александру было четыре, и в памяти остался только смех — низкий, раскатистый — да запах табака и машинного масла. Мать вырастила его одна, работая посменно на фабрике, и он с детства знал две вещи: что просить лишнего нельзя и что жаловаться незачем. Может быть, именно поэтому он так рано пошёл работать и так спокойно относился к тому, что сверстники его учатся, а он чинит чужие велосипеды.
Мастерскую держал старик Пётр Ильич — ворчливый, немногословный, но справедливый; за четыре года он ни разу не похвалил Александра вслух и ни разу не обсчитал его при расчёте. Александр знал, что старик собирается через год-два отойти от дел, и втайне надеялся, что мастерская достанется ему. Он даже начал откладывать — понемногу, по паре тысяч в месяц, в жестяную коробку из-под чая, спрятанную за книгами.
Про эту коробку не знал никто, даже мать. Он собирался сказать ей, когда наберётся сумма, которую не стыдно назвать вслух, — и представлял себе этот разговор так подробно, будто уже репетировал: как он выложит деньги на кухонный стол, как она сначала не поверит, потом рассердится («на еду не хватает, а он копит!»), а потом всё-таки заплачет и обнимет его. Ему было двадцать, и он был почти уверен, что так всё и будет.