Запах гари въелся в ноздри Кайана задолго до того, как он осознал, что снова просыпается, и в этом запахе не было ничего общего с мирным дымом очага, согревающего дом в холодные зимние вечера, или с лёгким ароматом тлеющих трав, которые мастер Орлан иногда бросал в жаровню, чтобы очистить воздух пещеры от сырости и застоявшегося запаха старой кожи. Нет, это был совсем другой запах — сладковатый, тошнотворный, пропитанный ужасом и безысходностью, тот самый дух горящей плоти и сухого дерева, который, казалось, въелся не только в его ноздри, но и в саму ткань его души, в каждую клеточку его тела, в каждое воспоминание, которое он так отчаянно пытался похоронить под грузом лет и бесконечных тренировок, но которое, словно застарелая рана, снова и снова открывалось в самые тёмные часы ночи.
Он не хотел открывать глаза, потому что знал наверняка, что увидит, и это знание было страшнее любой тьмы, которая окружала его под сомкнутыми веками, ибо тьма эта была наполнена звуками, которые преследовали его годами и от которых невозможно было спрятаться ни в глубоком сне, ни в изнурительных медитациях, ни в холодной воде горных ручьёв, куда он окунался с головой, надеясь хоть на мгновение заглушить этот внутренний шум.
Тьма оживляла звуки, и они обрушивались на него с новой силой: отвратительный треск рушащихся деревянных балок, которые ломались, как сухие ветки под ногами великана; предсмертный хрип отца, который так и не успел произнести ни слова, лишь захлебнулся собственной кровью, хлынувшей из перерезанного горла; и звонкий, пронзительный, разрезающий ночь крик Лианы, который оборвался так внезапно и так резко, словно его перерезали ножом, словно сама жизнь покинула её тело в одно страшное мгновение, оставив после себя лишь звенящую, оглушающую пустоту.
— Смотри, — раздался из темноты сухой, как шелест древнего пергамента, голос, и в этом голосе не было ни тепла, ни сочувствия, ни даже простого человеческого участия, лишь бесконечная, выцветшая усталость и та особая отстранённость, которая приходит к человеку, слишком долго жившему вдали от людей и слишком близко к тому незримому, что обычные люди называют судьбой или роком.
Кайан вздрогнул, и это движение вырвало его из цепких объятий кошмара, заставив открыть глаза и увидеть перед собой не пылающую деревню, не окровавленные тела на земле и не ухмыляющиеся лица наёмников, а холодные, покрытые изморосью каменные своды пещеры, в которой он провёл последние восемь лет своей жизни, обучаясь искусству, о котором большинство людей даже не подозревало. Ровный, холодный свет исходил от грозди светящихся грибов, растущих прямо из трещины в граните, и этот свет, лишённый какого-либо тепла, окрашивал всё вокруг в бледные, мертвенные тона, делая пещеру похожей на склеп, в котором не хватало только каменного саркофага. Напротив, скрестив ноги на грубо отёсанном каменном полу, сидел мастер Орлан, и в этом призрачном свете морщины на его лице, и без того глубокие, казались ещё глубже, словно трещины на древней коре векового дуба, а седина в его длинных чёрных волосах — серебряной паутиной, застывшей на чёрном шёлке. Его глаза, цвета выцветшего от времени северного неба, смотрели на Кайана с тем особым выражением, которое не было ни сочувствием, ни укором, ни даже простым любопытством, а скорее холодной, отстранённой оценкой человека, который привык видеть в других не живые души, а лишь инструменты для достижения собственных целей или, возможно, для достижения целей, которые он сам не до конца понимал.