С величайшим волнением приступаю я к труду, в котором вижу цель и оправдание своей бестолковой жизни, — к описанию дней и речей Учителя Остапа Бендера, которого в Барселоне знали как Хулио Хуренито, а Томск, переиначив на свой лад, прозвал Хулио Сиберито.
Память моя одряхлела прежде времени. Тому виной калейдоскопическое изобилие событий последних лет, а также обстоятельства, о которых я расскажу в конце книги. Здесь скажу только, что четыре месяца казённого дома за Челябинской таможней, на баланде и без сахара, ещё ни одной памяти не пошли на пользу. Сахар там выдавали по праздникам, а праздников, по тамошнему календарю, в ту осень не случилось. Со страхом думаю я о том, что многие речи и анекдоты Учителя навеки утеряны для меня и для мира.
Но образ его ярок и жив. Он стоит передо мной, длинный и лёгкий, в фуражке с белым верхом, сдвинутой на затылок, в выцветшем японском шарфе, который он не снимал даже в июле, и в испанских сапогах, о которых ещё будет речь. Задумавшись, он трогал пальцами горло под шарфом: там был старый шрам, о происхождении которого он каждому рассказывал по-разному — то дуэль в Гейдельберге, то операция в клинике Бурденко, то неудачное бритьё в Щегловске. Он стоит и тихо усмехается. Учитель, я не предам тебя!
Я иногда ещё пишу по инерции стихи, притом на сибирском наречии. Возрождение наречия у нас в моде с середины двадцатых годов. В Томске о нём спорят три кружка и две газеты, выясняя, как по-сибирски будет «телефон», «паровоз» и «электромеханический завод», и всякий раз расходятся врагами. Правительству, занятому то кризисом, то перевооружением, а теперь войной, которая стоит у всех ворот сразу, не до наречия: законопроект о нём седьмой год лежит в согласительной комиссии, по соседству с признанием Алаша. Я тоже предлагал слова; из них привились два, и оба неприличные. Ещё я писал стихи, и одни из них даже пели. Джаз-банд ресторана «Европа» исполнял их по субботам под саксофон, не понимая ни слова; публика не понимала тоже, но хлопала. Привожу их здесь не из тщеславия, а потому, что Учитель — единственный из моих слушателей — дослушал их до конца, а дослушав, сказал, что это первая честная песня о нашем времени.
«От избы на вольготу, от стен ейных карих сожжоных Мы хурнувшы телы гля достальна воропа на Полдень Розторгуючи дружниц, ликуючи всех поврежонных, Сментовавшы писанни, идём как розхристанной взводень. Исковеркавшы клятвы, мы рвёмса в наполненну пряху, Вона лихо айдат в Богом брошенной город в камнинах, Дык докель подеватьса от зехла, плюючево жахом, Скоко слёз у людьов мы не пйом, не пьянит та бражына!»