Я помню свет.
Не тот благословенный свет, о котором пишут в брошюрках Свидетелей Иеговы. Обычный — лампочка Ильича на сорок ватт, прикрученная соплями синей изоленты к бетонному перекрытию. Мастер, тот самый еблан в промасленной телогрейке, сказал напарнику:
— Ваня, ставь ровно. А то потом этот мудак двенадцатый год будет на кривом сидеть и в бога душу материть.
Он имел в виду меня.
Меня приколачивали к полу четыре часа. Я чувствовал каждый удар молотка — не кожей, которой у меня нет, а всем своим фарфоровым естеством. Бетонная крошка сыпалась мне в бока, забивалась в крепления, и Ваня матерился так изощренно, что даже ангелы, если бы они вели учет сквернословия на овощебазах, покраснели бы и вышли из чата.
— Готов, — сказал мастер, пнув меня для проверки носком кирзача. — Стоит, сука.
Он нажал слив.
В этот момент я умер. И родился заново.
Потому что вода, уходящая в трубу, — это не просто вода. Это голос бездны. Это приглашение в мир, где нет ни верха, ни низа, а только бесконечная, равнодушная фекальная река, несущая остатки чьих-то ужинов в направлении, которое люди называют «очистные сооружения».
Я услышал шёпот тысяч таких же, как я. Они звали меня. Они говорили: «Брат, добро пожаловать в строй. У тебя теперь нет рук, нет ног, нет права на личную жизнь. Ты — приёмник. Ты — чаша терпения. Ты — унитаз.
И если ты думаешь, что это метафора — пиздишь.
ЧАСТЬ II. АНТРОПОЛОГИЯ ПАДЕНИЯ
Люди удивительно однообразны в своём падении.
Сначала они отрицают. «Я просто посмотрю почту». Садятся на крышку, листают ленту, хихикают. Через пять минут встают — и ничего не происходит. Я ненавижу таких. Они приходят в храм и плюют на алтарь. Не потому что злые — просто им поебать.
Потом они торгуются. «Если я сейчас быстро схожу, то успею на автобус». Садятся, сжимаются, пытаются ускорить естественный процесс усилием воли. Не работает. Природа не терпит суеты. Я терплю. У меня выбора нет.
Затем гнев. «Какого хера в этой кабинке бумага кончилась?!» — кричит бизнесмен в костюме за сто тысяч рублей, глядя на пустой держатель. Ему кажется, что это я виноват. Он смотрит на меня с такой ненавистью, будто я лично пришёл к нему домой, насрал в гостиной и рулон унёс с собой. Я молчу. Я всегда молчу.
Потом — депрессия. Это когда старик с аденомой сидит двадцать минут, глядя в кафельную стену. В его глазах — вся история Советского Союза, развод, похороны жены, дети, которые звонят раз в год, и осознание того, что единственное место, где он проводит больше часа в день — это я. Мы с ним квиты. Я тоже никому не нужен, но без меня — никак.