Она проснулась в четыре утра от запаха тлеющих фитилей и поняла, что день будет долгим. Урсула Игуаран де Ортега, чей возраст давно перестал поддаваться счёту, лежала в постели, и каждое движение её тела отзывалось внутри хрустом, похожим на треск льда в стакане с лимонадом. Простыни пахли крахмалом и слабым, почти выдохшимся ароматом лаванды — той самой, что она собирала девочкой на склонах Сьерра-Невады, где воздух настолько чист, что в нём видны сны ещё не зачатых поколений. Она провела ладонью по лицу и ощутила под пальцами не морщины, а тонкую сеть трещин, словно кожа превращалась в фаянсовую глазурь, готовую осыпаться от резкого звука. Где-то глубоко в горле, когда она сглатывала, раздавался тонкий звон, будто кости стали полыми, как у птицы, готовой взлететь.
В соседней комнате спала Амаранта, её внучка, всю ночь просидевшая над вышивкой. Она вышивала собственный саван — уже седьмой год подряд, и с каждым стежком пальцы её истончались, делаясь почти прозрачными на свет. Урсула слышала сквозь стену её прерывистое дыхание и знала: Амаранте снова снится тот день, когда она отказала полковнику Аурелиано в поцелуе под каштаном, и теперь расплачивается за эту гордость вечной девственностью, которая душила её медленно, как удавка, свитая из невысказанных слов.
Дом пробуждался послойно. Сначала запели половицы в галерее — там, где ночами любили бродить призраки умерших кузенов; потом в гостиной затикали часы, и звук этот походил на падение капель в глубокий колодец; наконец, на кухне загремела посудой Пилар, единственная из прислуги, помнившая времена, когда дом гудел от детских голосов, а не шёпотов и томительных пауз.
Урсула поднялась. Всегда, вставая, она испытывала одно и то же: чувство, будто забыла сделать что-то непоправимо важное — может, родить ещё одного ребёнка или произнести слова, способные остановить проклятие. Но муж, Хосе Аркадио Ортега, основатель рода, теперь сидел привязанным к каштану во дворе — туда его увёл рассудок, сбежавший от реальности шесть десятков лет назад. Он почти не разговаривал, только лепил из глины человечков, которые оживали и тут же рассыпались в прах, да ел землю со двора, уверяя, что в ней больше мудрости, чем во всех книгах. Урсула каждое утро выносила ему миску маиса, и он брал её дрожащими руками, а потом долго смотрел на жену глазами, в которых отражалось небо, лишённое птиц.
В то утро она вышла во двор раньше обычного и замерла на пороге. Воздух был густым, почти осязаемым — как кисель из гуаявы, которым кормят младенцев, чтобы они не плакали. В нём плавали пылинки, мерцающие необъяснимым перламутром, а от каштана исходило слабое сияние, какое бывает от гнилушек в сыром лесу. Хосе Аркадио сидел под деревом и улыбался беззубым ртом; в руке его вертелась глиняная фигурка — женщина с распущенными волосами и руками, воздетыми к небу.