Сон всегда приходил к Роме не целостной картиной, а чехардой обрывков. Точно сломанный проектор выстреливал случайные кадры из давно выцветшей плёнки.
Вот он, четырёхлетний, босиком бежит по асфальту, тёплому после только что прошедшего летнего дождя. Пятки шлёпают по лужам, в которых дрожит и мнётся отражение уличных фонарей. Он пытается поймать собственную тень — длинную, уродливую, убегающую от него.
Вот внезапный подъём в воздух. Мамины руки, пахнущие духами и чем-то родным, печёным. «Смотри, Ромчик, одуванчик! Лови!» Белый пушистый шарик ускользает, рассыпаясь на парашютики.
Вот сильные, привыкшие к дисциплине пальцы отца сжимают его плечо. Голос суровый, но с непрошеной теплотой где-то глубоко внутри: «Крепись, сынок. Мужики не плачут».
А потом — резкий скрип, будто ту самую плёнку порвали. Тёмный кадр. Давка в узком коридоре, где пахнет потом, страхом и металлом. Крики, заглушаемые оглушительным рёвом механизмов где-то выше. Грохот захлопывающихся стальных дверей — от которого закладывает уши.
И тишина, не отсутствие звука, а нечто живое и гулкое. Тишина подземелья, ставшая саундтреком на двадцать лет.
Рома открыл глаза, вглядываясь в знакомый до боли потолок. Над его кроватью тянулась старая светодиодная лента. Её голубоватый, безжизненный свет был выверен до милливатта — экономия ресурсов.
Это сияние отражалось в полированных поверхностях вентиляционных труб, опоясывавших комнату, создавая призрачные блики. Воздух пах озоном от фильтров, сладковатой пылью рекуператоров и домом. Так пах их Блок. Так, по его убеждению, должен был пахнуть весь мир.
Он потянулся. Пружины кровати отозвались привычным, утробным скрипом. Комнатка, которую он делил с Петькой, была крохотной: шесть шагов в длину, четыре в ширину. Каждый сантиметр здесь был обжит, осмыслен, превращён в крепость.
Стены из пористого серого бетона скрывали самодельные обои — калейдоскоп из старых географических карт с неведомыми странами, выцветших иллюстраций из журналов «Вокруг света», детских рисунков, заботливо покрытых слоем лака.
На полке над изголовьем, как на алтаре, стояли артефакты старого мира: пластиковая машинка с отколотым колесом, три загадочные ракушки, подаренные когда-то Петькиной мамой («С южного моря, сынок, там тепло»), и самая ценная реликвия — потрёпанная книга «Волшебник Изумрудного города» с иллюстрациями, выцветшими до бледно-розовых и салатовых пятен.
Рома провёл пальцами по гладкой, прохладной странице. Он уже не помнил радости той жизни. Вернее, помнил, но эти воспоминания превратились в гербарий — плоские, засушенные образы без запаха и тактильных ощущений.