Тайга никогда не молчит.
Даже в самый глухой предрассветный час, когда туман цепляется за лапы кедров, лес живет. Скрипит кора, возится в прелой хвое мелкий грызун, тяжело дышит влажная земля, перекатывая воду в невидимых подземных руслах. Эвенк знал этот язык с рождения. Он читал его ступнями сквозь мягкие подошвы унтов, кожей лица, волосками на затылке. Тайга была понятной. Тайга была домом.
Но сегодня утром дом умер.
Охотник остановился, вскинув руку. Идущий следом русский купец тяжело впечатался сапогами в мох, едва не налетев на него со спины.
— Чего встал? — хрипло выдохнул купец, утирая потное, искусанное гнусом лицо. Металлические пряжки на его тяжелом коробе звякнули.
Охотник не ответил. Он смотрел на собак.
Три взрослые, матерые лайки, не боявшиеся ни медведя, ни сохатого, не просто остановились. Они рухнули на землю. Вожак, крупный кобель с порванным ухом, вжался брюхом в мох, накрыл морду передними лапами и тихо, на одной скулящей ноте, завыл. Две другие собаки просто дрожали, закрыв глаза. Их била крупная дрожь, словно при жесточайшей лихорадке.
Эвенк медленно опустился на корточки, потянулся к вожаку. Шерсть под его пальцами была жесткой, сухой и неестественно горячей.
И тут он понял, что именно изменилось.
Воздух стал тяжелым, как вода. Исчез ветер. Исчез комариный писк. Не было слышно ни единой птицы. Тишина была не просто отсутствием звука — она давила на барабанные перепонки, вдавливала их внутрь черепа, вызывая глухую, нарастающую боль.
Вместе с тишиной пришла тошнота. Густая, поднимающаяся от самого желудка к горлу.
— Эй, немой, я кому говорю! — голос купца прозвучал странно. Глухо, словно сквозь толстое сукно, хотя между ними было не больше двух шагов.
Охотник сглотнул вязкую слюну. Во рту появился отчетливый, резкий вкус крови и старых медных монет. Он потер челюсть. Корни зубов ныли. Кости черепа мелко, едва уловимо вибрировали, словно он прижался щекой к стволу дерева, в которое ударила молния.