Кабинет был слишком мал даже для двух человек и к тому же пропах старым сигаретным дымом, который въелся в бетонные стены, потолок и тяжёлую деревянную дверь так глубоко, что его уже не могла вытянуть никакая вентиляция. В центре стоял металлический стол, освещённый двумя жёсткими лампами, а с противоположной стороны находился единственный стул, предназначенный для того, кого сюда приводили.
Ему стул не требовался.
Камер в кабинете не было видно.
И этого хватало.
Сканеры давно умели прятать в стены, лампы и даже в столешницу, но стоявший у стола почти ими не пользовался. Машина видела пульс. Он видел паузу перед ложью. Машина считала влажность кожи. Он замечал, как человек смотрит на дверь раньше, чем отвечает.
Поэтому в комнате оставили только стол, стул, две лампы и плохой воздух.
Остальное делал он.
Сидеть он не любил, потому что в таком положении тело постепенно расслаблялось, а вместе с ним притуплялось и внимание. Он давно заметил, что голова человека всегда должна находиться там же, куда направлен его взгляд, иначе мысли начинают блуждать, цепляться за ненужные детали и подменять наблюдение догадками. Этому правилу он следовал много лет и ещё ни разу не позволил себе от него отступить.
Он не курил, почти не пил и не пользовался стимуляторами. Не из осторожности.
Привычки мешали наблюдать.
Табак оставлял во рту свой вкус. Спирт менял терпение. Стимуляторы делали мысли быстрее, но грубее. Даже кофе давал телу лишний ритм, а он не любил, когда тело начинало подсказывать голове, что делать.
Поэтому дым, стоявший в кабинете, предназначался для тех, кого приводили.
Не потому, что на него самого он не действовал. Действовал. Резал глаза, сушил горло, оседал на языке горькой плёнкой. Но он знал, как дышать редко, как не сглатывать слишком часто и где стоять, чтобы не ловить самый густой слой. К тому же он входил сюда готовым и мог выйти в любую минуту.
Тот, кто сидел на стуле, — нет.
Через час он начинал хуже соображать. Через два ему становилось трудно удерживать одну мысль. Потом он уже не понимал, что именно заставляет его говорить больше, чем следовало.
Никаких запрещённых веществ, никакого прямого давления и никаких следов на теле.
Только плохой воздух и время.
Он предпочитал называть происходящее беседой, потому что слово «допрос» казалось ему слишком грубым и неточным. Он не требовал признаний, не заставлял выдавать сообщников и не пытался узнать расположение тайников. Его интересовало не то, что человек сделал, а то, почему он считал свой поступок правильным.