«Перо ломается. Свод горит. Считайте дни, считальщики».
Нел Долн входил в Чернильный Двор как человек, который и вправду верует: не разглядывал резьбу, не считал свечей, а сразу шёл к делу. Дело и было его молитвой. Стояло серое вельмарское утро. Вода в среднем рукаве Ирмы поднялась вровень с нижними мостками, пар лез в подвальные окна, и Двор будто дышал рекой снизу. Нел шёл длинным сводчатым ходом мимо приёмных лотков. Медные горла пневмотруб торчали из стены ряд за рядом; каждое время от времени всхлипывало, втягивало воздух и выплёвывало капсулу.
Под низкой притолокой Нел привычно пригнулся, давно уже не глядя. Его обдало сыростью, нагретой жестью и кисловатым духом чернил, за полтораста лет въевшимся в камень. Распрямлялся он уже по ту сторону, на службе. За спиной оставались мокрые мостки, дальний звон досмарской конки, крик сбитенщика; здесь начиналась тишина работы. Кто-то из старых конторщиков подставил под капель со свода глиняную плошку. Вода падала в неё неторопливо — кап, ещё кап, — и, проходя, Нел всякий раз отмечал этот счёт, словно сверял по нему начало дня.
Перед началом дня в сенях случалась короткая давка: люди уже пришли, а работа ещё не развела их по конторкам. Конторщики обивали сапоги, развешивали мокрые кафтаны, вполголоса судили о дровах, отёкшей ноге, новой пошлине на перевоз. Нел повесил плащ на крайний колок, двадцать лет признаваемый за ним без всякого уговора. Когда-то молодой писарь занял его своей шинелью; старый Тевн ничего не сказал, снял её, перевесил и буркнул: «Долнов колок. Не трожь». С тех пор колок не трогали.
Безгласый от рождения сторож Сант кивнул из будки одними бровями. Поговаривали, потому его сюда и взяли: не разнесёт услышанного. Нел ответил кивком.
У будки подёнщик, нанятый подметать сени и таскать корзины с отработанной бумагой, совал Санту писульку. Толковал громко, по слогам, будто сторож был глух, а не нем, и тыкал грязным пальцем в одну строку. Сант посмотрел на лист, потом на подёнщика; лицо его не изменилось. Подёнщик сунул бумагу ближе. Сант дважды медленно покачал головой и отвёл его руку — без грубости, но так, что спорить было не о чем: наверх не понесу. Подёнщик спрятал писульку за пазуху и ушёл, бормоча. Нел видел это краем глаза и не остановился. Здесь всякий день кто-нибудь подавал бумагу, которую не брали.
Капсулы падали с сухим костяным стуком, который Нел слышал даже во сне. Кость о жесть. В каждой лежали чей-то страх, оговор, ночная злоба, свёрнутая в трубочку и оплаченная скидкой с собственной строки. Он не любил этот звук за то, что приносилось вместе с ним, и всё же ждал его. Ударившись о лоток, злоба переставала быть ночной и становилась делом: её можно было выверить по книге, дать ей ход или придержать. Кто-то должен был стоять у сита и смотреть, что осталось в ячее.