Картонная крышка застряла на стыке и не поддавалась; Ирише пришлось поддеть её ножом. Картон хрустнул, и по комнате поплыл сухой, слоистый запах - сперва старая бумага и пыль, потом застарелый табак, а затем нечто, чему точного имени не находилось: то ли дешёвое мыло, то ли самая суть бабушкиного шкафа, где десятками лет лежали выглаженные платки, недописанные письма и вещи, давно утратившие назначение, но не утратившие права занимать место.
Коробка обнаружилась на верхней полке отцовской кладовки - в той её зоне, куда рука тянется в последнюю очередь и куда свозят всё, до чего ещё не дошли руки вынести приговор. После смерти Эдуарда квартиру разбирали долго и через силу. Каждая извлечённая вещь требовала суда: оставить, выбросить, кому передать. Родственники утомлялись, начинали ссориться, откладывали до следующей недели - и снова сходились среди сервизов, выцветших снимков и одежды, которую некому уже носить.
На крышке, отцовским почерком - крупным, с ровным наклоном вправо, - было выведено:
«МАМА. ТЕТРАДИ. НЕ ВЫБРАСЫВАТЬ».
Последние два слова подчёркнуты дважды.
Ириша усмехнулась. При жизни отец выслушивал рассказы бабушки с тем раздражённым недоверием, с каким слушают привычную байку, - и всё же сберёг её записи. Читал ли он их, Ириша так никогда и не узнала.
Внутри лежали школьные тетради в клетку, толстые общие - в серых и синих обложках, протёршихся на сгибах до белизны, - несколько блокнотов, пачка листов, перевязанная выцветшей тесьмой, и старый календарь за тысяча девятьсот восьмидесятый год. Там же, завёрнутая в пожелтевший носовой платок, лежала тяжёлая стеклянная пепельница - бабушкина, любимая. На полях календаря бабушка записывала всё, чего боялась упустить: когда заплатить за свет, кому вернуть три рубля, сколько соли класть на банку помидоров, в какой день ждёт Людмилу и когда Эдуард опять обещал приехать.
Подле одной из дат стояло, крупно:
«ЗАПИСАТЬ СОН. СРАЗУ. НЕ ЛЕНИТЬСЯ!»
Ириша провела пальцем по продавленной бумаге.
Пелагея Поликарповна гнала перо с таким нажимом, что иные буквы пробивали страницу насквозь и отпечатывались на обороте следующей. Строка сперва шла вверх, будто набирая воздуха, а потом резко обрывалась вниз. Важное подчёркивалось, особо важное обводилось в тщательную рамку, а подле иной записи вспыхивало сердитое, приписанное наискось: «Глупость», «Не так было», «Уточнить в следующий раз».
Почерк менялся вместе с годами. В первых тетрадях - крупный, уверенный, почти учительский размах. В последних буквы дрожали и теснились, будто им стало тесно на странице. Но голос оставался тем же.