Элиас Торн впервые увидел море в семь лет. Это было на холодном, ветреном побережье Норвегии, где его отец, астрофизик-теоретик, читал лекции в университете Бергена. Мальчик стоял на мокрых камнях, вглядываясь в свинцовую гладь фьорда, и ему казалось, что вода дышит – медленно, глубоко, как живое существо. Отец, заметив его замершую фигурку, положил руку на плечо:
– Смотри, Эли. Видишь, как волна бежит к берегу? Она не просто движется. Она переносит энергию. Сама вода почти не перемещается – колеблется на месте. Но форма движения бежит.
– Как призрак? – спросил мальчик.
– Как идея, – поправил отец. – Пространство-время, возможно, ведет себя так же. Мы думаем, что должны толкать корабль, а может, достаточно просто… поймать волну.
Отец умер через два года от редкой формы рака. Перед смертью он подарил Элиасу старую морскую карту с пометками на полях – уравнениями, смесью латыни и математических символов. «Для путешественника, который отправится дальше всех», – написал он дрожащей рукой.
Теперь, тридцать пять лет спустя, Торн стоял в лаборатории, пахнущей озоном и отчаянием, и смотрел на перечеркнутое уравнение. Карта отца висела в рамке над его столом, пожелтевшая, с пятнами от соленых брызг, которых на ней никогда не было. Иногда ему казалось, что он все еще стоит на тех камнях, а море перед ним стало черным, усыпанным звездами, и так же недостижимо.
Он вздохнул, почувствовав знакомую тяжесть в груди – не просто усталость, а глухое, ноющее чувство, будто он предает память отца, соглашаясь с тупиком. Но разве истинная верность не в том, чтобы видеть реальность, а не цепляться за иллюзии?
Звук шагов за спиной заставил его обернуться.
Лаборатория больше походила на склеп, заваленный осколками невозможного. Длинное помещение в подвале старого корпуса физического факультета, с низкими сводчатыми потолками, выложенными желтым кафелем времен холодной войны. Воздух был неподвижным, тяжелым, пропитанным запахом озона от искрящих контактов, жженой слюды от перегруженных конденсаторов и чем-то еще – сладковатым, химическим запахом безысходности, который, казалось, источали сами стены, впитавшие десятки лет неудачных экспериментов. По углам громоздились стойки с релейным оборудованием, мигавшим тусклыми красными и зелеными лампочками; их медленное моргание напоминало дыхание спящих механических зверей.
Доктор Элиас Торн не спал трое суток. Его тело чувствовало себя чужим, тяжелым, будто наполненным мокрым песком. Глаза горели, веки наливались свинцом, но мозг, напротив, был пронзительно ясен – ясен до боли, до тошноты. Эта ясность и была худшей пыткой: она не позволяла уйти в спасительный туман усталости, заставляла видеть каждый провал, каждую трещину в здании их теории.