Сад встретил меня запахом прелой листвы и молодой зелени – этот удивительный, щемящий коктейль из тления и рождения, от которого всегда немного кружится голова. Земля после вчерашнего ливня еще не просохла, и подошвы моих мягких туфель из оленьей кожи чуть вязли в тропинке, оставляя темные влажные следы, которые тут же начинали поблескивать на солнце. Я нарочно выбрала эту узкую дорожку, что вилась вдоль старой кирпичной стены, увитой прошлогодним плющом, где солнце пробивалось сквозь только что распустившуюся листву яблонь не цельным потоком, а рваными золотыми заплатками, лоскутным одеялом из света и тени.
Мне было тридцать пять. Я шла медленно, почти бездумно задевая ладонью влажные, еще не просохшие ветки кустов, и на пальцы, на тонкое запястье осыпалась мелкая, ледяная роса, заставляя кожу на мгновение сжиматься. Воздух стоял густой, терпкий – его можно было пить, как настойку, с горчинкой только что проклюнувшейся крапивы, пряным духом смородинового листа и приторной, тяжеловатой сладостью первых распустившихся нарциссов, что росли беспорядочной куртиной у стены. Где-то далеко за спиной, в доме, уже звякали посудой, накрывая завтрак в малой столовой, горничная Лиззи, наверное, уже обыскалась меня, заглядывая в библиотеку и зимний сад, но я строго-настрого велела не беспокоить. Мне нужно было это утро. Как воздух. Это небо, вымытое дождем до бледной, прозрачной голубизны, до хрустального звона. Эта тишина, в которой каждый звук – шаги, дыхание, шелест листа – становился оглушительно важным.
Я остановилась у старой чугунной скамьи, что стояла в самом дальнем, диком углу сада, откуда сквозь поредевшие кроны виднелась черепичная крыша моей конюшни и, далеко-далеко, тонкий, как игла, шпиль столичного Собора Четырех Ветров. Села, поправляя тяжелые юбки своего серого утреннего платья, и подставила лицо неяркому, еще совсем не греющему солнцу. Графиня Эльза горт Торкен. Собственный дом в пригороде, с конюшней и выездом, не нуждающийся в деньгах родовой замок в горах, где в залах гуляют сквозняки, полная лояльность столичного света и эта самая полная, абсолютная, выстраданная годами свобода. Я могла делать все, что захочу. Уехать завтра на юг, к морю, закрыться в библиотеке на месяц с книгами, принять у себя опального поэта или пренебречь визитом самого посла. И что? Все это у меня было.
Мысли текли медленно, вязко, как этот плотный весенний воздух. Я смотрела, как на мокрой земле у моих ног суетится муравей, тащит какую-то былинку, спотыкается, падает, но упрямо лезет вперед. У него есть цель. Я думала о том, что скоро, через неделю-другую, белым-бело зацветут вишни, и сад станет похож на сказку, на день чьей-то невесты, на пену от кружев. В прошлом году я сидела здесь же, на этой скамье, и смотрела на этот невесомый, падающий снег из лепестков, и мне было удивительно хорошо и спокойно. Я думала: вот она, благодать. А в этом году спокойствия не было и в помине. Была тихая, вязкая грусть, которая пришла неизвестно откуда – может быть, с этим запахом прелых листьев, с этой утренней сыростью – и устроилась в груди, под самым сердцем, теплым, ноющим комком.