В Марфино, родовом имении князя Григория Алексеевича Шаховского, утро никогда не наступало раньше полудня. Это было негласное правило, установленное самим хозяином, двадцатитрехлетним наследником состояния, которое его покойный отец, сенатор и масон, копил с педантичностью ростовщика. Старый князь умер от апоплексического удара ровно четыре года назад, в ту самую минуту, когда подписывал очередное закладное свидетельство. Говорили, что перо выпало из его пальцев, и чернила расплылись на бумаге чёрной кляксой, похожей на пророчество. Молодой князь тогда лишь пожал плечами и сказал: «Ну что ж, теперь я волен делать что хочу».
Спальня князя напоминала купеческую лавку, разорённую ураганом. Воздух был тяжёлым, почти осязаемым: смесь французских духов «Герлэн», прогорклого жира от несгоревших свеч, табачного пепла, кисловатого запаха вчерашнего шампанского и ещё чего-то сладковато-приторного -остатков помады, которой лакей смазывал его кудри. На пуховой перине, сбив в узел голландское бельё с монограммами, разметалось тело Григория. Он спал на спине, раскинув руки, и походил на распятого в роскоши. Ночная рубашка из батиста задралась, обнажив бледные, безволосые ноги. Ногти на ногах были тщательно ухожены и отполированы до зеркального блеска -эту привычку он перенял у отца, который считал, что истинный аристократ должен быть безупречен даже в том, что скрыто от посторонних глаз.
На прикроватном столике из карельской берёзы стоял недопитый бокал с мутной жидкостью, валялась колода карт (червовый король был загнут уголком), и лежал раскрытый французский роман в жёлтой обложке -«Сто двадцать дней Содома». Книга была заложена на том месте, где описывалась порка юной девушки. Григорий прочёл этот абзац трижды перед сном и заснул с улыбкой.
–Гришка! -прохрипел он, не открывая глаз. Голос был сиплым от вчерашнего картёжного крика и табачного дыма.
В дверях тут же вырос камердинер Гришка (всех мужиков в услужении звали Гришками, что было источником его неизменной глупой шутки), молодой парень лет восемнадцати, в накрахмаленной рубахе, с бесстрастным лицом, которое он научился делать каменным ещё в детстве, когда понял, что любая эмоция на его лице может стоить ему удара хлыстом. Он держал на вытянутых руках серебряный поднос с запиской, запечатанной сургучом.
–Вставай, ваше сиятельство. Господин Шереметев вчера проигрались в пух и прах, прислали записку, просили отсрочки до первого числа.
Глаза князя открылись. Мутные, с красными прожилками, они мгновенно обрели жесткость, как у хищной птицы, которая только что притворялась спящей. Этот переход всегда пугал камердинера, но он привык прятать страх.