Кабинет начальника сыскной полиции Москвы помещался во втором этаже казённого дома буквально в шаге от Тверской улицы и представлял собой образец казённого же неуютства: зелёное сукно на столе, которое было давно истерто локтями до блеска, карта Москвы на стене с быстрыми пометками красным карандашом, портрет государя императора в тяжёлой раме да кожаный диван, излучающий добротность и даже монументальность, зато всякий посетитель норовил присесть на него с краешку.
Подполковник Иван Филиппович Назаров сидел в таком же массивном кресле с высокой спинкой, попыхивал трубкой и читал газету. Был он не молод — пятый десяток разменял, — но крепости ещё той: широк в кости, седые усы подстрижены по-военному, взгляд серых глаз тяжёлый, прилипчивый. Двадцать пять лет сыска — от городового до подполковника — сделали своё дело: он умел смотреть так, что у пойманного мошенника подгибались колени раньше, чем Назаров раскрывал рот. Сейчас глаза его были опущены в газетный лист, и от этого взгляд казался почти добродушным.
Трубка давно погасла, но он машинально посасывал чубук, задумчиво шевеля усами.
Газета называлась «Голос». Краевский издавал её в Питере, и листок этот держался линии западнической, умной, ядовитой — всё более про конституцию, про гласный суд, про то, что Россия должна идти не в Константинополь, а в Европу за просвещением. Назаров «Голос» не любил, но выписывал: надзирать за противником полагалось из первых рук.
Сегодняшний номер был особенно хорош.
«Славянофильское возбуждение, — читал подполковник, — достигло ныне степени, опасной для государственного спокойствия. Господин Раменский в своей „Русской речи“ вновь призывает к единению славян под скипетром русского царя, забывая, что царь наш не желает быть игрушкою в руках людей, мечтающих о новой войне. Генерал Верещагин, герой туркестанских походов, открыто именует политику Германии враждебной и грозит ей штыком, забывая, что штык — орудие обороны, а не публицистики. С другой стороны, граф Лорис-Мелихов и князь Долгоруков (западники, прим. авт.) призывают к умеренности и диалогу с Европой, но голос их тонет в ура-патриотическом угаре, который, кажется, охватил не только площадь, но и гостиные…»
Назаров отложил газету и раскурил трубку заново. Синим дымом потянуло к форточке.
— Раменский, Верещагин, — пробормотал он, жуя чубук. — Орлы.
Обоих он знал. Раменского видел однажды на заседании Славянского комитета — сухой, бородатый, с горящими глазами пророка, говорил так, что мурашки по коже. Верещагина встречал в трактире Тестова, где тот, будучи уже генералом, запросто пил чай с какими-то офицеришками и хохотал так, что люстры дрожали. Белый мундир, черные глаза, огонь, а не человек.