Меня тащили как падаль.
Не за руку. Не под локоть. За веревку на запястьях - грубую, плетеную, воняющую мокрой псиной и чем-то металлическим. Кровью. Чужой кровью. Веревка врезалась так глубоко, что я перестала чувствовать пальцы после первой сотни шагов.
Я считала.
Сто двенадцать. Сто тринадцать. Сто четырнадцать.
Это единственное, что у меня осталось. Числа. Шаги. Ритм. Пока я считаю - я не кричу. Пока я не кричу - я существую. Пока я существую - они не выиграли. Не знаю, кто «они». Не знаю, куда ведут. Не знаю, зачем я еще жива, если все, кого я слышала в деревне, уже мертвы.
Крик Матильды оборвался на полуслове. Хруст. Мокрый, тяжелый, как когда ломают дыню о камень. Я стояла в погребе и слушала, как умирает моя соседка. Потом - тишина. Потом - детский визг, тонкий, на одной ноте, как свисток. Ян. Ее сын. Пять лет. Визг оборвался тоже.
Я слышала все. Каждый звук. Каждый хрип. Каждый хруст. Темнота не защищает от звуков. Темнота - усилитель. Когда не видишь - слышишь в десять раз громче, в десять раз подробнее, в десять раз страшнее.
Сто сорок один.
Под босыми ногами сначала была трава - влажная, холодная, знакомая. Та самая трава, по которой я ходила каждое утро к колодцу: семнадцать шагов от двери, поворот у камня, еще девять. Потом камни. Потом что-то хрустящее, ломкое, и я подумала: ветки. А потом поняла, что ветки не хрустят так. Ветки не пружинят. Кости пружинят. Я шла по костям, и мой желудок сжался в горячий узел где-то под ребрами, и я чуть не рухнула на колени, но веревка дернулась вперед - резко, зло - и я пошла дальше.
По костям.
Считая шаги.
Двести три.
Вокруг дышали. Не как люди - тяжелее, гуще, с хрипом на выдохе, от которого вибрировал воздух. Я слышала минимум восьмерых. Их ноги - не ноги, лапы? - ступали гулко, вминая землю. Запах стоял такой, что у меня слезились глаза, хотя мои глаза давно не видят ни слезинки, ни света, ни-че-го. Мускус. Мокрая шерсть. Пот. И что-то еще - теплое, звериное, первобытное. Так пахнет хищник, когда он сыт и ему некуда торопиться.
Они не торопились.
Зачем торопиться, когда добыча на веревке?
Двести пятьдесят восемь.
Тот, кто держал мою веревку, был ближе остальных. Я чувствовала жар его тела - неестественный, как от печки. От людей так не пышет. Люди - теплые. Этот - раскаленный. Каждый раз, когда он дергал веревку, меня обдавало волной запаха: сосновая смола, раскаленное железо и что-то, от чего сводило скулы. Как если бы кто-то поджег старый мех.
Я не знала, кто он.
Я знала только его шаги: тяжелые, размеренные, на четыре счета длиннее моих. Огромный. Я доставала ему, наверное, до пояса. Может, до груди. Не знаю. Мне хватало звука: каждый его шаг вминал землю с глухим утробным «тумм», от которого дрожали камни под моими ступнями.