— Да, она… это она. На мать свою покойную весьма похожа, — услышала я сквозь странную, давящую пустоту и тотчас резко открыла глаза, приподнимаясь.
Низкое небо заволокло тучами, редкие капли дождя падали на лицо, а ветер шуршал свежими только распустившимися листьями на деревьях. От этого атмосфера казалась особенно тяжелой и гнетущей.
Послышался визг, сдавленный женский вскрик, но мужчина, склонившийся надо мной, сохранил абсолютное спокойствие. Просто приподнял бровь в вопросительном жесте и отстранился.
Он был хорош собой. Лет тридцати пяти, холеный, с холодными серыми глазами и весьма странно одетый. Серый фрак с воротником, отороченным бархатом, темно-синий жилет и под ним еще один — белый из плотной ткани, от которого выглядывал только воротничок и тонкая белоснежная сорочка. На голове высокий черный цилиндр со слегка завернутыми кверху полями.
— Восстала! — раздалось чье-то испуганное. — Покойница-то восстала!
«Какая такая покойница?» — подумала я, пытаясь сесть и только теперь осознавая, что кровать, на которой я лежала, была узкой, находилось в каком-то странном углублении и до неприличия напоминала гроб. Взгляд мой упал вниз… и остановился: уже сбившийся на бок саван, подвенечное платье, белое, словно первый снег, и худые бледные руки, все еще судорожно сжимающие крест.
Что! Черт возьми! Здесь! Происходит?!
Я обвела взглядом окрестности и обомлела. Гроб, в котором мне довелось очнуться, стоял на краю погоста возле небольшой хорошо известной мне церкви. Вокруг виднелись знакомые и чужие лица: вон наша госпожа начальница, Анна Ильинишна, вон воспитанницы пансионата, почти всех я знала лично, наш приходской священник отец Сергий, земский доктор, растерянно сжимающий в руках походный саквояж.
Воспоминания возвращались ко мне медленно, словно сквозь густой туман. Но я знала: меня зовут Верховцева Софья Михайловна, тысяча восемьсот тринадцатого года от Рождества Христова. Я помнила и это место, и свое падение с лестницы, которое было до того неожиданным и отчего-то подробности терялись в памяти. Но помнила я и другое — то, что не могло уместиться в сознании восемнадцатилетней пансионерки Софьи.
От мыслей меня отвлек подскочивший ко мне батюшка, с выражением ужаса и решимости на лице, щедро плеснувший в меня святой водой из медной чаши.
— Изыди, нечисть окаянная! Изыди! — воскликнул он, потрясая кадилом.
Я вздрогнула, невольно выпустив из рук крест, и прикрыла лицо ладонями, чувствуя, как студеная влага стекает за воротник платья. Заметила краем глаза, как мужчина во фраке вздрогнул и поморщился, словно это ему в лицо святой водой плеснули, и был, он при этом, как минимум, черт!