Константинополь, 6 ноября 1913 года
Фотограф попросил их не двигаться.
Второй раз.
В первый раз мужчина будто не услышал: повернул голову к переулку, откуда они пришли, и задержал взгляд на человеке, остановившемся у кофейни. Во второй женщина осторожно коснулась его локтя.
— Мы всё ещё фотографируемся.
— Я помню.
— По тебе незаметно.
Он посмотрел на неё, даже теперь с той настороженностью, от которой встречные охотно уступали ему дорогу. Потом взгляд смягчился на долю секунды, как мягчеет лёд над тёплой водой.
Женщина улыбнулась и встала у перил.
Чугун был таким холодным, что ладонь сразу начала неметь. Перчатку она сняла нарочно: ей хотелось чувствовать что-нибудь настоящее, металл, ветер, соль на губах, чтобы удержать себя здесь, у воды, пока фотограф возится с аппаратом. Четыре пальца она расправила на перилах. Мизинец поджала: слишком больно.
Под пристанью плескалась вода. Между мокрыми досками застряла кожура мандарина; порыв ветра перевернул её, но не унёс. Неподалёку рабочий затягивал верёвку вокруг ящика. С парохода кричали на трёх языках, передавая багаж.
Обычный день.
Она заставляла себя смотреть на эти простые вещи. Человек мог купить фрукт, съесть его, бросить кожуру и пойти дальше. Мог поссориться из-за чемодана. Опоздать на судно, махнуть рукой вслед уходящему борту и вечером жаловаться кому-нибудь на собственную невезучесть.
Ей хотелось иметь право на такую маленькую беду. Сердиться только на ветер, испортивший причёску.
— Руку чуть левее, сударыня, — сказал фотограф. — Да. Вот так. Господин, встаньте ближе к даме.
Мужчина подошёл.
Его плечо загородило её от ветра. Она почувствовала это раньше, чем повернула голову: ткань перестала хлестать по груди, край вуали опустился. Он всегда замечал такие вещи. Мог не ответить человеку, спросившему дорогу, мог отодвинуть чужой стул так, что обрывался разговор и оставались две злые пары глаз. Но стоило ей замёрзнуть, и он находил причину оказаться с той стороны, откуда дует.
Она знала, каким его считали. И знала, что эти люди порой бывали правы.
Но она знала и другого. Того, кто прошлой ночью, в тесной комнате над булочной, снимал с неё платье так медленно, что она первой потеряла терпение. Кто смеялся ей в ключицу, когда она ругалась на застёжки. Чьи ладони были шершавыми и горячими, а голос таким тихим, что она не столько слышала его, сколько чувствовала кожей. Она до сих пор помнила, как они лежали потом в темноте, переплетя ноги, и он выводил пальцем у неё на спине буквы, каждый раз одни и те же, ни разу не назвав слова вслух.