Рыбацкий посёлок назывался Заливный. Теперь у него нет названия. Карты, где он был отмечен, пылятся где-то в брошенных домах, и никто их не перерисовывает.
Ильяс вышел на пирс в шесть утра, как делал сорок лет. Луна ещё висела над горизонтом, жёлтая, больная. Он нёс ржавое ведро и верёвку. Ведро гремело, потому что дно проржавело насквозь, и он заткнул дыру куском брезента, примотанным проволокой. Верёвка была старая, узловатая, пахла нефтью, которая уже не вытекала из терминала, потому что терминал опустел два года назад.
Пирс кончался там, где раньше начиналась вода. Теперь до воды было триста метров, а до того места, где вода ещё хоть как-то годилась для чего-то – больше километра. Ильяс шёл по деревянным сваям, которые торчали из соли, как рёбра вымершего животного. Доски под ногами хрустели. Не скрипели, а именно хрустели, как сухой песок.
Он спустился по лестнице, которую сам прибил к свае год назад, когда понял, что вода уходит быстрее, чем он может за ней идти. Лестница вела на дно. Дно было твёрдым, покрытым коркой соли, которая ломалась под подошвами с хрустом стекла. Соль была везде. Она лежала на камнях, на ржавых цепях, на остове баржи, что наполовину ушла в грунт. Она была на губах, на ресницах, в горле.
Ильяс шёл к воде. Не спешил. Спешить было некуда.
Вода ждала его на том месте, где раньше была глубина. Теперь это была лужа. Большая, метров двести в длину, но лужа. Мутная, зелёная, с белой пеной у краёв. Над ней висели чайки. Не кричали. Чайки здесь давно не кричали. Они сидели на обнажившихся камнях, нахохлившись, и ждали, когда рыба, которая ещё оставалась в этой жиже, поднимется к поверхности задохнуться.
Ильяс остановился в трёх шагах от воды. Опустил ведро. Снял с плеча верёвку. Размотал.
Никто не знал, сколько ещё продержится этот кусок воды. Может, месяц. Может, неделю. В прошлый раз он набрал ведро за полчаса. В позапрошлый – за час. Вода уходила, а вместе с ней уходило дно. Теперь, чтобы достать до жидкого, нужно было ложиться на корку соли и тянуться рукой, пока локоть не уйдёт в ил.
Он не лёг. Стоял и смотрел.
В детстве это море было синим. Он помнил синеву. Он помнил, как отец брал его в лодку, и вода плескалась за бортом, и можно было опустить руку и чувствовать, как она скользит между пальцев, холодная, живая. Потом море стало зелёным. Потом – коричневым. Потом оно начало пахнуть. Не рыбой, не водорослями, а чем-то сладковатым, тяжёлым, как запах гниющего мяса. Потом запах ушёл. Вместе с водой ушёл и запах. Осталась только соль.