Грохот был рождением. Не тем рождением, что случается в крике и свете, а тем, что происходит во тьме и давлении. Он пришел изнутри, из самых недр горы, и вырвался на свободу долгим, гулким стоном, который заставил содрогаться скалы Скалистого Перевала.
Это был взрыв. Не первый и не последний в эпоху золотой лихорадки. Ральф Кольдер, хозяин шахты «Последняя Надежда», не любил ждать. Его люди работали в три смены и порох не экономили. Этот заряд был рассчитан грубо, слишком мощно для хрупких пород старой штольни.
Земля вздыбилась. Из штреков и входов в шахту вырвались клубы пыли, смешанной с дымом, как предсмертный хрип исполинского зверя. Деревянные балки, поддерживавшие свод заброшенной боковой выработки, с треском подались. Сначала одна, потом, как костяшки домино, другие. Камни, весом в пуды и центнеры, посыпались вниз, увлекая за собой пласты глины и сланца.
Именно в этой старой штольне, заваленной по приказу самого Кольдера, что-то пробудилось.
Обвал был подобен землетрясению. Потолок рухнул массивной плитой, но, ударившись о дно, раскололся на несколько гигантских глыб. Они сложились в подобие каменного склепа, чудом образовав полость. Пыль стояла такая густая, что даже лунный свет, робко пробивавшийся через свежий пролом в склоне горы, не мог прорезать ее, превращаясь в молочный, беспомощный туман.
В этой пыльной могиле, на холодном камне, лежала она.
Неподвижная. Бесстрастная. Покрытая толстым слоем серой пыли, которая скрыла мертвенную бледность ее кожи и угольный цвет ее волос. Она походила на изваяние, на статую забытой богини, погребенной за непокорство. Ее одежда – прочные, но архаичные ткани и кожа – истлела за долгие десятилетия сна, превратившись в лохмотья, которые теперь прилипли к телу, обнажая гладкую, холодную кожу.
Свет луны, набравшись наглости, все же пробился сквозь пыльную завесу. Он упал прямо на ее лицо. Высокие скулы, прямой нос, губы, которые когда-то могли складываться в ехидную ухмылку или соблазнительную улыбку. Пыль лежала на них маской, скрывая былую жизнь.
И тогда, в абсолютной тишине, нарушаемой лишь далекими криками и скрипом оседающей породы, ее грудь резко, судорожно вздыбилась. Не для того, чтобы вдохнуть воздух – ее легкие не нуждались в нем уже очень, очень давно. Это был спазм пробуждения, рефлекс, оставшийся от другой жизни.
Пыль с ее ресниц осыпалась.
И открылись глаза.
Глаза, которые даже сквозь слой пыли сияли ледяной, неестественной синевой. Радужки светились в полумраке, как два осколка полярного льда. В них не было ни проблеска сознания, лишь животный, древний ужас и полное, всепоглощающее недоумение.