Вода в стакане была не того цвета, и Марк дал себе восемь секунд, чтобы свалить это на рассвет.
Он поднял стакан к восточному окну. В этот час свет шёл сквозь тополя зелёно-золотой, ложился на всё в кухне — на клеёнку, на нож, на кружку с отбитым краем, которую он всё не убирал с полки. Стекло в руке налилось этим светом и подкрасилось им, и вода внутри взялась той же зеленью. Тополя, значит. Он поставил стакан, не выпив.
Проверять он не переставал никогда. Не с тех пор, как слегла Ильза, — раньше, всегда: ремесло. Кто ходит за водой, читает её, как другие читают лицо. Цвет на просвет, взвесь у дна, запах на выдохе после первого глотка, вкус металла или его отсутствие. Вода не спорит и не жалуется. Она находит, где ниже, и уходит туда, и всё, что от человека требуется, — знать её ходы наперёд.
— Опять смотришь в стакан, — сказал Тео от порога. Стоял уже одетый, в свитере на вырост, с рукавами по костяшки.
— Смотрю.
— Что там?
— Свет, — сказал Марк и вылил воду в раковину. — Обувайся.
Насосная стояла в двухстах шагах от дома, у излучины, — бетонный куб, вросший в берег, обжитой Марком плотнее, чем дом. Он отпер, впустил мальчика вперёд, привычно пригнул ему ладонью голову под низкой балкой — рука сама, без мысли, как закрывают за собой дверь. Внутри держался ровный холод труб и запах, который приезжие звали затхлым, а Марк — рабочим: ил, хлор, мокрый металл, что-то ещё, чему не было имени, но чего отсутствие он услышал бы сразу.
Он положил ладонь на подающую нитку. Так он и читал — рукой, не приборами. Насос бил под пальцами ровно, как пульс здорового: сорок в минуту, без сбоя, без каверны, без той дрожи, что означает воздух в системе. Вода шла. Он закрыл глаза и слушал её ход по железу — не ухом, кожей ладони, — и всё стояло на своих местах, как стояло тридцать лет.
— Дай послушать, — Тео подошёл, потянулся к трубе.
Марк подвинулся, освободил ему место на холодном железе.
— Что слышишь?
— Гудит.
— Гудит — это мотор. Ты воду слушай. Под мотором.
Мальчик зажмурился, старательно наморщив лоб — Ильзину складку между бровей, её же, чужую Марку и родную ей. Марк смотрел сверху на это лицо, на скулы не своей крови, и ловил в себе то, что ловил всегда рядом с мальчиком: тепло, к которому тут же приставала обида, как ил пристаёт к решётке, сколько её ни выбирай. Он снял ладонь мальчика с трубы на секунду раньше, чем стоило.
— Ничего я не слышу, — сказал Тео, открывая глаза.
— Научишься. — И, чтобы не тянуть эту нитку дальше: — Или не научишься. Не всем дано.