— Эклектик?! — выдохнул Рахманинов, и длинные, холёные пальцы с силой сжали страницу, сталкивая бледные мелкие буквы с жирными заголовками.
Крупные черты гладко выбритого лица, будто застыли, и лишь пухлые, чётко очерченные губы сжимались и разжимались, выражая внутреннее раздражение
Рахманинов бросил лист на купейный столик поезда Москва — Санкт-Петербург, но назойливые буквы заголовка «Гений русской музыки или эклектик?!», извиваясь и корчась, неумолимо опять стали в ряд. Ноздри большого римского носа затрепетали и, уловив запах свежей типографской краски, недовольно сморщились.
Он поднялся, заполнив собой сразу всё пространство купе. Высокому, солидному мужчине сорока лет в купе первого класса было тесно. Он достал из внутреннего кармана пиджака массивные золотые часы, посмотрел, который час, и сел, закинув одну ногу на другую.
Западноевропейская внешность, крайняя подтянутость, застёгнутость, делали его внушительным и неприступным. Безукоризненно опрятная одежда, белая сорочка, с золотыми запонками, начищенная до блеска обувь, енотовая шуба, висевшая в купе, — всё говорило о достатке и высоком положении господина.
Время от времени он поглядывал на раскрытую газету, досадливо морщился, порывисто вставал, топтался на месте, поглаживая широкой ладонью коротко стриженные тёмно-русые волосы, и опять, вздохнув, садился, скрестив ноги. «В движениях никакой суетливости, никакой мелочности». Выражение высокомерия на холодном породистом лице, не могло скрыть крайней раздражённости. Блуждающий взгляд то застывал на залепленном снегом окне, то лениво скользил по купе.
Люди, люди… Вечное беспокойство и поиск. Где им понять, что он, композитор Рахманинов — человек глубоко русский, прямолинейный, чистый и в жизни, и в искусстве, чужд западным новым «течениям», чужд всякому новаторству. Конечно, ему нужен успех, овации, слава, но даже если его музыка будет звучать только для него самого, он будет писать, будет сочинять, потому что не сможет жить иначе. Ему необходимо выплеснуть рождающиеся в глубине сердца звуки.