Услада сидела на лавке у остывшей печи и считала капли, падавшие с крыши. Дождь шёл третий день подряд, и от этого весь дом пропах сырой землёй и мокрым деревом. Мать всегда говорила, что такой дождь смывает след — и живых, и мёртвых.
— Услада, ты бы поела, — сказала тётка Гостена, ставя на стол миску с кашей. — Со вчерашнего дня крошки во рту не было.
— Не хочу.
— Так нельзя. Мать бы не одобрила.
Услада подняла голову и посмотрела на тётку долгим взглядом. Гостена отвела глаза первой, взялась поправлять платок, хотя поправлять там было нечего.
— Мать умерла три дня назад, — сказала Услада. — Её похоронили вчера. А сегодня ты говоришь мне, чего бы она хотела.
— Я хочу, чтобы ты жила, дитятко. Вот и всё, чего я хочу.
За окном заскрипела калитка. Гостена вздрогнула, быстро подошла к оконцу, отодвинула занавеску из холстины.
— Кто там?
— Ветер, наверное, — ответила Услада, хотя ветра не было. Дождь шёл ровно, без порывов, отвесно.
Гостена постояла ещё немного, вглядываясь в темноту, потом задёрнула занавеску и повернулась.
— Ложись спать. Завтра третья ночь после погребения. Дед Ждан велел никому из дома не выходить.
— Почему именно третья?
— Так заведено. — Гостена не смотрела в глаза. — Спи, Услада.
Услада легла на свою лежанку, но не закрыла глаз. Она слушала, как тётка задвигает засов на двери, как гремит цепью пёс во дворе, как капли всё так же падают с крыши — одна, другая, третья. Считать капли было легче, чем думать о матери в земле, под дождём, в темноте.
Она уснула не сразу, а когда уснула, ей приснилось, будто мать зовёт её с огорода, и голос был совсем такой же, как всегда — тёплый, немного хрипловатый от табака-дыма. Услада проснулась резко, будто её толкнули.
Дверь была открыта.
Не распахнута настежь, а именно открыта — на ширину ладони, ровно настолько, чтобы в щель тянуло сырым воздухом с улицы. Засов лежал на полу, целый, не сломанный, просто снятый.
— Тётка Гостена, — позвала Услада шёпотом.
Ответа не было. Лежанка тётки была пуста, одеяло скомкано, будто та вставала второпях.
Услада поднялась, накинула на плечи материнскую душегрейку — единственную вещь матери, которую не отдали в приданое умершим обычаем, — и подошла к двери. За порогом, в жидком лунном свете, пробивавшемся сквозь тучи, стояли мокрые следы. Босые. Ведущие от калитки к дому и обратно, к калитке, а дальше терялись в направлении кладбища.
— Тётка!
Она вышла на крыльцо. Дождь уже почти прекратился, только с застрехи капало. Пёс во дворе не лаял — он лежал, свернувшись у конуры, и не поднял головы, когда Услада прошла мимо. Живой, дышит, но будто спит с открытыми глазами.