Гостиная загородного дома дышала стерильным уютом. Здесь не было пыли, не было случайных вещей, не было жизни в том хаотичном понимании, к которому Марк привык в городе. Воздух был насыщен запахом бергамота и чего-то едва уловимого, напоминающего аптечную горечь.
Марк сидел в глубоком кресле, чувствуя, как крахмальная белизна рубашки слегка стягивает горло. Перед ним на низком столике стояла чашка чая, от которой поднимался тонкий пар. Он смотрел на темную поверхность напитка, как гадалка смотрит в мутное зеркало.
Элен, чьи движения всегда казались отрепетированными до миллиметра, аккуратно расправляла кружевную салфетку на краю комода. Она не оборачивалась, но Марк кожей чувствовал её внимание. Оно было тяжелым, физическим, словно невидимая ладонь лежала у него на затылке.
– Ты сегодня молчалив, милый, – её голос прозвучал мягко, окутывая, как теплое одеяло, под которым трудно дышать. – Ужин у сенатора прошел великолепно. Ты выглядел таким счастливым, когда обсуждал проект нового культурного центра.
Марк нахмурился. Он помнил свет люстр, звон бокалов и лицо сенатора – гладкое, без пор, словно восковое. Но само ощущение счастья… оно ускользало, как вода сквозь пальцы. В голове всплывал лишь образ собственных ладоней, вцепившихся под столом в колено, чтобы унять предательскую дрожь.
– Мама, я… мне показалось, что в середине вечера мне стало нехорошо, – произнес Марк, и его голос прозвучал тише, чем он обычно. – Я вышел на балкон, потому что не мог дышать. Там было холодно. Я боялся упасть.
Элен наконец повернулась. На её лице застыла улыбка – идеальное сочетание сочувствия и легкой укоризны. Она подошла к сыну и положила прохладную ладонь ему на лоб. Прикосновение было долгим, слишком долгим.
– Тебе просто показалось, Марк, – сказала она, и в её тоне не было сомнения. Это была констатация факта, не подлежащего обсуждению. – Это была избыточная радость. Ты всегда был слишком чувствительным к успеху. Мы с отцом стояли рядом, ты смеялся и пил шампанское. Ты даже пошутил про колонны в стиле неоклассицизма, помнишь?