Вода в вёдрах плескала на босые ноги, и Иван шёл медленно, чтобы не расплескать больше, чем уже расплескал. От колодца до дома было двадцать два шага. Он знал точно — Злата их пересчитывала каждый вечер, вслух, и каждый вечер получалось по-разному.
— Двадцать. Двадцать один. А почему у бабушки телевизор чёрно-белый?
— Не чёрно-белый. Старый.
— А почему старый?
— Потому что новый она не купила.
— А почему не купила?
Он поставил вёдра на крыльцо. Спина ныла. Дома, в городе, воду не носили — она была в кране, тёплая и холодная, и никто не считал до неё шаги. Здесь всё нужно было делать руками, и все дела почему-то доставались ему.
— Иди умойся, — сказал он. — Поздно уже.
— Тебе тоже поздно.
— Я старший.
Злата задумалась над этим, как над чем-то новым, хотя слышала сто раз. Ей было одиннадцать, и она ещё верила, что «старший» — это должность, которую дают за что-то, а не просто так, только потому что родился раньше.
В кухне пахло топлёным молоком и старым деревом. Бабушка сидела у стола, перебирала что-то в миске — сушёные травы, Иван не разбирал какие. За столом было четыре табуретки. Их всегда было четыре, и одна всегда стояла с краю, чуть отодвинутая, и на неё никто не садился, и никто не двигал её обратно. Иван на неё не смотрел.
Мать не приехала. Мать в этом году вообще мало где была — она была дома, за задёрнутыми шторами, и «отдыхала», как говорили взрослые тем голосом, которым не объясняют, а закрывают тему. Иван и Злату отвезли к бабушке, потому что так было проще для всех. Так теперь многое делалось — потому что проще.
— Аша, улым, — сказала бабушка и подвинула ему чашку. — Ешь.
— Я не хочу есть.
— Аша.
Он сел и стал есть. С бабушкой не спорили — не потому, что она была строгой, а потому, что спорить было всё равно что спорить с погодой. Она говорила короткими словами, половину по-татарски, и не повторяла дважды. Иван понимал одно слово из трёх. Злата не понимала ни одного, но кивала так, будто понимала все, и бабушка почему-то говорила с ней больше, чем с ним.
— Бабушка, а что это?
— Мәтрүшкә.
— А это?
— Тоже мәтрүшкә.
— А почему всё мәтрүшкә?
Бабушка засмеялась — сухо, коротко, как ветка треснула. Иван доел и стал смотреть в окно. Сад за окном темнел, наливался синим, и в самой глубине, за огородом, где земля шла под уклон к оврагу, стоял родник. Днём его было видно — блестел между камней. Сейчас его не было видно, только слышно: тонкая, ровная струйка, которая не переставала ни днём, ни ночью, ни зимой. Дед его чистил. Дед давно умер. Родник остался.
— Не ходите туда ночью, — сказала бабушка.