Тампль. Ночь на 12 октября 1307 года.
Мул не хотел стоять.
Он переминался, фыркал, мотал головой и косил круглым мокрым глазом на человека, который второй час таскал из подвала ящики и складывал их в телегу, накрытую сеном, плохим сеном — прелым, с болотным запахом, сеном, которое ни один нормальный мул есть не станет, но этот мул был ненормальный: он потянулся, выхватил клок из-под ящика, пожевал и выплюнул.
— Умный, — сказал человек. — Не ешь. Под сеном — не сено.
Мул фыркнул. Человек вытер лоб рукавом — белый рукав, белый плащ, без креста, хотя крест должен был быть, красный, на левом плече, но человек его спорол ещё вечером и бросил в огонь, и крест горел долго, потому что ткань была плотная, и пах палёной шерстью, и от этого запаха мул чихнул.
Двор был пуст. Тампль спал — спали рыцари, спали оруженосцы, спали слуги, спали конюхи, спали лошади, и только крысы не спали, крысы бежали вдоль стен хранилища торопливо, деловито, как бегут те, кто знает что-то, чего не знают спящие. Человек посмотрел на крыс. Крысы знали. Крысы всегда знают раньше людей — раньше инквизиторов, раньше королей, раньше бухгалтеров. Крысы уходили из Тампля.
Он вернулся в хранилище.
Свеча на столе оплыла на треть — три часа работы, если стандартная, орденская, из бычьего жира с примесью пчелиного воска. Стандартная. Он сам утвердил рецептуру — сто шестьдесят лет назад, когда свечи делали хуже, и коптили, и от копоти чернели свитки, и он написал регламент, в котором было указано: бычий жир — семь частей, пчелиный воск — три, фитиль — льняной, крутка — левая. Регламент исполнялся до сих пор. Свеча горела ровно. Свитки не чернели. Регламент переживёт его — как переживает всё, что записано.
На столе — раскрытый Гроссбух, последняя страница, ровный почерк. Перо лежало справа от чернильницы, заточенное, под углом, который он не менял сто шестьдесят лет: тридцать градусов к краю стола, остриём к пишущему. Чернильница — железо-галловые чернила, его рецепт, орешки из Прованса, купорос из Генуи, гуммиарабик — оттуда, откуда привозят, и запах — терпкий, кисловатый, с привкусом железа, — пропитал ему пальцы, и рукава, и жизнь, все сто шестьдесят лет, и будет пахнуть после — от Гроссбуха, от бумаги, от строк, которые он сейчас напишет.
Три строки.
Он сел. Стул качнулся — левая задняя ножка, на полпальца короче, он знал, он сам её укорачивал, нарочно, давно, чтобы не засиживаться, чтобы помнить, что сидишь, чтобы тело напоминало голове: ты здесь, ты на месте, и место — шаткое, и ты — шаткий, и всё — шаткое, и только цифры — ровные, если записать правильно.