Пролог. Собор из ржавчины и мечты
В те дни мир был ещё молод, и два солнца, Тристан и Изольда, казались новыми — только что распакованными из бархатной шкатулки космоса. Алый Тристан лениво полз по утреннему небу, заливая всё густым медовым светом, вязким и древним, а голубая Изольда уже висела высоко и колола воздух тонкими, аналитическими иглами лучей. Из-за этого у каждого предмета лежало по две тени: одна размытая и тёплая, прощающая недостатки, другая — резкая, холодная и бескомпромиссная. Таким же был и сам их мир, застывший на перепутье эпох: наполовину уютная сказка, наполовину безжалостная теорема.
В самом сердце Мекрории, в родовом поместье Фокстроджент, камни которого помнили времена до основания государства, десятилетний Ализир открыл глаза. Он тут же вскочил, отбросив одеяло, потому что просто лежать было невыносимо, а скучать он физически не умел — скука казалась ему формой медленной смерти. Комната встретила его привычным, тщательно выверенным разгромом. Оловянные солдатики, которых вчера вечером гувернантка выстроила в безупречный парадный строй на комоде, теперь усеивали ковер — ночью они штурмовали неприступную цитадель, сложенную из отцовских фолиантов по истории инженерии, и штурм, как водится, выдался отчаянным и кровавым. Безупречно застеленная кровать была смята не сном, а дерзким абордажем: с неё он на рассвете десантировался на палубу воображаемого воздушного фрегата, и льняная простыня так и осталась парусом, сорванным шквальным ветром с невидимой мачты.
Порядок в эту комнату приносил отец. Хаос генерировал сам Ализир. И по тому, как одно упорно перетекало в другое, любой, кто умел читать архитектуру чужого личного пространства, прочёл бы душу этого мальчика без единого слова: это была душа, которой было тесно в заданных границах.
На широком подоконнике, скрестив босые ноги, уже сидела Сара. Она пришла раньше, чем он проснулся, — как приходила всегда, неслышная и неизбежная, — и теперь строчила что-то в своей потрёпанной тетрадке, от усердия прикусив кончик языка. Сара была старше на два года и считала своим негласным долгом будить брата, ловить его на крутых поворотах лестницы, одергивать воротник его вечно помятой рубашки и незаметно совать в карман яблоко или мятный леденец, пока отец не видит. Никто её об этом не просил. Просто в ней уже тогда просыпался тот самый инстинкт, который годы спустя заставит её защищать целый гигаполис: она не умела жить иначе, кроме как оберегая тех, кого любила.
— Ты опять, — сказал Ализир хрипло со сна, щурясь на двойной перекрестный свет из окна.