Свеча даёт ровно столько света, чтобы стекло отвечало.
Аня сидит у окна, в котором больше нет города. Снаружи темно так, как не было темно на этой широте уже сто лет, — темно по-настоящему, без оранжевого подбоя на облаках, без красных огней на вышках, без холодного синего свечения, что раньше сочилось из каждого чужого окна. Только звёзды. Их слишком много, и они ей больше не нравятся.
Она поднимает руку. Два пальца, сведённые вместе, как стучат, когда хотят постучать вежливо, не кулаком. Подносит к стеклу.
Щёлк-щёлк. И третий — сбитый, не в такт.
Звук выходит сухой, костяной, чуть громче, чем она хотела. В пустой холодной комнате он кажется почти неприличным — кашель в церкви.
И она ждёт.
Где-то капает вода — кран, который больше нечем починить, потому что человека, который умел его чинить, теперь чинят самого, медленно, и неизвестно, выйдет ли. Капля. Ещё капля. Аня считает их, как считала когда-то отсчёты на спектрометре, как считала пульс на тонком запястье, как считают всё, во что больше не во что верить, кроме счёта.
Двенадцать капель.
Она снова подносит пальцы к стеклу.
Когда-то она потратила двадцать лет, вслушиваясь в тишину между звёздами, уверенная, что однажды тишина заговорит. Она была права. Это было худшее, в чём она когда-либо оказывалась права.
Теперь она сидит в темноте, которую выбрала, в темноте, которую выбрали восемь миллиардов, и стучит в стекло коротким глупым кодом, который придумала не она, — придумал мальчик, которому надоело, что мать его не слышит.
Щёлк-щёлк. И сбитый третий.
Ты здесь?
Стекло холодное под пальцами. За ним — звёзды и тот, кто прислал их слишком много.
Аня ждёт ответа.
В три часа ночи обсерватория принадлежала только Ане и машинам.
Это было лучшее время — единственное, в которое она ещё любила свою работу. Днём здесь ходили люди, говорили вслух, спрашивали, как продвигается, и в их вежливости она слышала то, что слышат все выгоревшие: жалость к человеку, который потратил жизнь, слушая то, чего нет. Ночью оставался только ровный гул серверных стоек, холодный, как горный воздух, и зелёный спектр на трёх мониторах — водопад частот, в котором она научилась узнавать каждую морщину, каждую помеху, каждый отголосок далёкой грозы над Андами.
Двадцать два года. Она пришла сюда в двадцать шесть, уверенная, что услышит голос. Не «сигнал» — она и тогда уже презирала это пресное слово, — а голос: кого-то, кто сказал бы наконец, что мы не одни в этой холодной комнате размером со вселенную. Ей было сорок восемь. Голоса не было. Была тишина — огромная, безупречная, терпеливая тишина, и Аня научилась слушать её так, как другие слушают музыку: ради самой тишины.