Пролог. 989 год. Устье Воронежа
Тишина стояла такая, что слышно было, как капли росы срываются с листьев и падают в реку. Лето 989 года выдалось знойным, но на рассвете у слияния Воронежа и Дона всё ещё дрожала прохлада, будто сама земля не хотела отпускать ночь. Ладья князя Владимира Святославича замерла на зеркальной воде, и ни один весельный удар не нарушал покоя – гребцы сидели неподвижно, боясь дышать. На носу стоял он сам – уже не тот грозный Святославович, что брал Херсонес мечом и огнём, а человек, которого только что окрестили в холодных водах Корсуня. Белая рубаха прилипла к телу от пота, крест на груди жёг кожу, и в глазах его было то, чего никто никогда не видел: слёзы.
В руках Владимир держал Якорь Воды – не просто металл, а нечто живое, пульсирующее, серебристо-чёрное, с византийскими письменами, что светились слабым внутренним огнём. Он был невыносимо тяжёлым. Не от веса, а от сопротивления: артефакт будто не желал покидать его рук, выворачивая суставы и наполняя мышцы свинцовой усталостью. Князь чувствовал: это последняя печать на его душе, последний долг перед народом, который он сам же топил в крови, чтобы спасти. Епископ Феофил, седой, с глазами, в которых отражалась вечность, тихо произнёс: «Давай, раб Божий Василий. Теперь твоя очередь удержать». Владимир кивнул, и слеза скатилась по щеке – первая после крещения, первая за всю жизнь.
Он опустил Якорь в воду на толстой золотой цепи. Сердце его сжалось так, будто это не артефакт уходил в глубину, а часть его самого – та часть, что ещё оставалась язычником, воином, убийцей. Якорь коснулся дна без звука. Река приняла его – и в этот миг князя пронзило видение, от которого он едва не упал на колени.
Он увидел реку красной – трижды красной. Первый раз сейчас, когда он топит старых идолов и кровь жертв смешивается с водой. Второй – через тысячу лет, когда на этих берегах будет стоять такая война, что небо почернеет от железных птиц, и миллионы праведных лягут в эту же землю. Третий раз – никогда. Потому что Якорь удержит, если найдётся тот, кто заплатит цену. И в этой последней тишине, в «никогда», он, Владимир-грешник, впервые почувствовал вкус покоя, которого ему самому было не познать.
И он увидел её – женщину, седую, с руками в мозолях от топора и смолы, с глазами, в которых вся боль и вся сила Руси. Она придёт из огня и железа, из далёкого будущего, и завершит то, что он только начинает. Он увидел, как она плачет над ним, над Петром, над миллионами, и всё-таки идёт дальше, таща на себе не только артефакты, но и всю тяжесть веков. Он увидел, как она стоит на коленях в снегу Сталинграда, с горстью серебристой пыли в ладонях, и шепчет: «Теперь я дома». И князь Владимир – тот, кого звали Красное Солнышко, тот, кто брал города и жён, – заплакал открыто, не стыдясь дружинников.