Ночь в Эшфорде никогда не была по-настоящему тихой, она лишь меняла свою тональность, перестраивая симфонию городского шума с дневного грохота кузнечных молотов и пронзительных криков уличных торговцев на приглушенное ворчание пьяных матросов, отдаленный лай бродячих псов, шорох крысиных лап в забитых нечистотами сточных канавах и едва уловимое, но от того не менее зловещее шуршание чьих-то осторожных шагов в глубине темных переулков. Однако на уровне шпилей, там, где белоснежные мраморные башни древних аристократических родов пронзали тяжелое, набухшее дождем свинцовое небо, царила совершенно иная, почти противоестественная для этого города тишина, тишина, купленная за непомерное золото, оплаченная потом и кровью сотен поколений слуг и охраняемая неусыпной бдительностью наемных мечей и зачарованных амулетов.
Кэл никогда не испытывал ничего, кроме глухого, с трудом подавляемого отвращения к верхнему городу, потому что здесь было слишком чисто, слишком просторно и слишком светло даже глубокой ночью из-за бесчисленных магических фонарей, развешанных вдоль идеально вымощенных улиц, и от этой стерильной, искусственной красоты он чувствовал себя совершенно голым, лишенным привычного укрытия, словно хищник, которого выгнали из его естественной среды обитания на открытое, хорошо освещенное пространство. Его родной стихией были Ямы — тот самый лабиринт из гниющих деревянных балок, протекающих прогнивших крыш, покосившихся лачуг и настолько узких переулков, что в них едва могли разойтись два человека, где тень была гуще самой черной смолы, где смрад от разлагающихся отбросов смешивался с запахом дешевого табака и вареной требухи, а человеческая жизнь стоила дешевле черствой краюхи хлеба, и именно там, в этом хаотичном переплетении нищеты и отчаяния, Кэл был невидимкой, бесплотным духом, хищником, идеально вписанным в жестокую экосистему трущоб, частью которой он стал задолго до того, как впервые переступил порог Гильдии.
Здесь же, наверху, среди величественных колоннад, ажурных арочных мостов, перекинутых между роскошными особняками на высоте птичьего полета, и бесконечных рядов декоративных балюстрад, украшенных каменными горгульями, каждый его шаг, каждое движение, каждый вздох, казалось, отдавались гулким эхом на весь аристократический квартал, и это ощущение постоянной, невидимой слежки заставляло его нервы натягиваться до предела, обостряя все чувства до болезненной ясности.
Он сидел на корточках за широкой дымовой трубой, щедро украшенной вычурной лепниной в виде переплетающихся грифонов и виноградных лоз, и его плащ, сшитый из многослойной ткани цвета разбавленных чернил, делал его силуэт похожим на бесформенный выступ крыши или на груду тряпья, случайно оставленную здесь нерадивым трубочистом, а низко надвинутый капюшон оставлял в непроницаемой темноте лишь узкую полоску лица, пересеченную старым шрамом на правой скуле и холодным, ничего не выражающим блеском серых глаз, которые в данный момент неотрывно следили за окнами особняка, расположенного на противоположной стороне улицы. Дыхание его было ровным, замедленным до ритма глубоко спящего человека, потому что он провел на этом продуваемом всеми ветрами карнизе уже почти два часа, и за это время его тело успело окоченеть от холода, но многолетняя привычка и железная дисциплина не позволяли ему даже пошевелиться, чтобы размять затекшие конечности, поскольку он знал, что любое неосторожное движение может привлечь внимание бдительной стражи, патрулирующей улицы верхнего города.