(Николай Каменев)
Ветер свистел в ушах, выхватывая слезы и загоняя их в воротник. Мой конь Норд, в полном послушании, гудел глубоким, частым дыханием: звук, от которого всегда замирало сердце. Лес позади, впереди бесконечное заснеженное поле, искрящееся на низком декабрьском солнце. Чистый, звенящий простор.
Впереди мчался Шайтан, его рыже-коричневая шкура ярким пятном резала снежную белизну поля. В движении он казался сгустком дикой, неукротимой энергии.
Вот он перехватил старый заячий след, кружил, сопел, но зверя не поднимал. Я не торопился, наслаждался скачкой, холодным воздухом, прожигающим легкие, этой дикой, животной свободой. На душе было пусто и ясно, как этот зимний день. Просто я, конь, собака и земля. Лучшего лекарства от любой хандры, счетов управляющего и разговоров с землемерами не придумать.
И тут Шайтан резко свернул с линии, рванул к старому оврагу на краю поля и скрылся в кустах ольшаника. Я уже мысленно ругнулся: опять какая-нибудь падаль, тухлятиной потом пропахнет на всю псарню. Но лай раздался не охотничий, не азартный. Он был… требовательным. Звонким, настойчивым, таким, каким он звал меня, если теленок в канаву свалится. Не «нашел», а «смотри».
«Что у тебя там, черт?» — буркнул я, направляя Норда к оврагу.
Спустился по склону, спешился, привязал коня к ольхе. Шайтан стоял на краю небольшого углубления, заваленного прошлогодним хворостом и листьями, и, задирая морду, продолжал выть. Он не бросался, не кидался: он показывал.
— Уйди, дурной, — прикрикнул я, подходя. — Чего разорался?
Он виновато помахал хвостом, но не отходил. Я отодвинул валежник сапогом. И замер.
В ямке, на подстилке из гнилых листьев, свернулась калачиком какая-то серая куча тряпья. Нищенка, что ли? Бродяжка? Голову прикрывала руками. Волосы, темные от грязи, слиплись. Рваный платок сполз на плечи.
— Эй! — окликнул я, не очень громко. — Ты жива?
Куча дрогнула. Шайтан тихо взвизгнул. Я присел на корточки, осторожно дотронулся до плеча. Оно было костлявым под тонкой, дырявой тканью. Тряпье пошевелилось, и из-под руки на меня глянули глаза. Огромные, неестественно яркие на бледном, испачканном лице. Полные такого животного ужаса, что у меня сердце екнуло. Как у загнанного зверька, попавшего в капкан.
«Ну точно, беглая. С какого-то хутора, от хозяина злого», — мелькнула мысль.
Но я уже присматривался. Лицо, несмотря на грязь и синеву от холода, было не грубое, не широкое. Нос тонкий. А рука, которой она прикрывалась… Грязь под ногтями была, да, но сами пальцы длинные, тонкие, без привычных для работниц раздутых суставов и трещин. И в прорехе на рукаве, у самого плеча, где ткань разошлась по шву, видна была кожа. Не красная, не обветренная, не загорелая. А белая. Совершенно, нелепо белая. Как у младенца. Или у барышни, которая из своих покоев дальше балкона не выходит.