Жёлтые стены. Ральф ненавидел эти жёлтые стены.
Кто-то в администрации госпиталя Сиэтла решил, что жёлтый – цвет надежды. Цвет солнца, тепла, выздоровления. Наверное, этот человек никогда не сидел в палате детской онкологии, глядя, как его двенадцатилетняя дочь спит под капельницей, а жёлтые стены отражают синеватый свет мониторов, превращаясь в цвет старого пергамента. В цвет кожи, из которой ушла жизнь.
Ральф сидел в кресле у окна, том самом кресле, которое за восемь месяцев болезни Юлии превратилось почти в его собственность. Медсёстры больше не спрашивали, нужно ли ему одеяло. Просто приносили – каждый вечер, ровно в девять.
За окном Сиэтл тонул в ноябрьском дожде. Капли ползли по стеклу извилистыми дорожками, и Ральф поймал себя на том, что следит за одной из них – крупной, медленной, поглощающей мелкие по пути. Физика поверхностного натяжения. Он мог бы рассчитать траекторию, если бы хотел. Знал коэффициенты, формулы, законы. Всё знал – кроме того, как заставить свою дочь выздороветь.
Юлия пошевелилась во сне. Её рука – тонкая, как ветка, с синяками от бесчисленных инъекций – дёрнулась на белой простыне.
– Папа?
Голос был хриплым от сна, но Ральф уже стоял у кровати. Двадцать два года в космических программах научили его реагировать на любой звук, любое изменение. Особенно здесь. Особенно с ней.
– Я тут, – он взял её руку, осторожно, как брал бы хрустальную модель звёздной системы. – Спи.
– Который час?
– Поздно.
– Это не ответ.
Он почти улыбнулся. Даже сейчас, после очередного курса химии, с потрескавшимися губами и кругами под глазами, его дочь оставалась упрямее любого из членов его будущего экипажа.
– Начало третьего.
– Ночи?
– Ночи.
Юлия помолчала, переваривая информацию. Мониторы за её головой мерно пищали, выводя ровные зелёные линии – пульс, давление, насыщение кислородом. Цифры, в которые Ральф научился вглядываться с религиозным рвением атеиста, ищущего знамения.
– Ты ведь улетаешь, – сказала она. Не вопрос. Утверждение.
– Через шестнадцать часов.
– Я знаю.
Конечно, знала. Юлия всегда знала. С того самого дня, когда он впервые рассказал ей о «Прометее», о Проксиме Центавра, о четырёх годах полёта, она не задала ни одного глупого вопроса. Не спросила «зачем», не попросила остаться. Просто слушала, кивала, потом спросила:
– А там будет интернет?
Он рассмеялся тогда. Первый раз за три недели после диагноза.
– Связь будет, – ответил он. – С задержкой в несколько лет.
– Значит, я смогу отправлять тебе письма?