Я почти не помню своего отца: помню только его широкие плечи, толстые пальцы и раскатистый смех. Он всегда посмеивался над моим интересом к его ремеслу и каждый раз трепал меня по голове, когда я вставал на цыпочки рядом с его столом и внимательно смотрел, как отец прилаживает на место шестеренки. Я утыкался носом в грубый рабочий стол, пахнущий можжевельником и керосином, и пытался запомнить каждое отцовское движение.
– Из этого парня вырастет что-то путное, – смеялся он, наблюдая за моими неумелыми попытками соорудить какой-нибудь простенький механизм.
Часовщика лучше, чем он, на земле никогда не было и, я думаю, не будет. Наша лавочка, по моим воспоминаниям, пользовалась большим спросом, но отец почему-то никогда не брал с клиентов больше трех шиллингов, половину из которых он тратил на новые запчасти для часов.
– Они такие же работяги, как и мы, – отмахивался он от маминой брани. – Я не могу драть с них больше, чем они получают в год.
– Работай для аристократов, а не для того сброда, который топчется под нашими окнами по ночам! – требовала мать, слабо кашляя. – Ты гениальный часовщик, Гарольд, но совершенно не умеешь зарабатывать деньги!
Он был широкой души человек, мой отец.
Я помню его последний вечер в лавочке: мы вместе сидели в мастерской, и я в который раз пытался собрать свои первые часы. Каждый год, в конце октября, отец учил меня ремеслу, и каждый год в этот день в глазах отца, обычно скрытых за очками-лупами, я видел тревогу и страх. Он пристально наблюдал за процессом, нервно теребя усы, но стоило мне уложить какую-то детальку не туда, он сразу становился спокоен.
Кажется, это произошло, когда мне стукнуло четырнадцать. Время близилось к полуночи, и отец поджег свою любимую керосиновую лампу. Она была грязная и чуть помятая с одного бока.
– Ну же, Чарли, – говорил он, подтрунивая надо мной, – не бойся ты, прилаживай сюда эту пружину. Да не трясись ты так, это пустяковое дело, Чарли.
В прошлом году я почти собрал часы: только с пружинкой не смог совладать. Она размоталась, и весь механизм пошел насмарку. Я помню, как облегченно и одновременно удрученно вздохнул отец, тихо проговорив: «Ну, это дело нехитрое, это мы поправим». А потом, когда мы выходили из мастерской, он сказал, глядя в мои отчаявшиеся глаза: