Сорок три дня. Столько оставалось до отъезда — и, как выяснилось позже, ровно столько же до того, как небо перестанет быть небом. Но в тот вечер я знала только первое число и повторяла его про себя, как считают не дни до свободы, а шаги до двери, за которой наконец можно будет не думать ни о ком.
Я вела счёт в телефоне, зачёркивала цифру каждое утро. Это было единственное, что принадлежало мне целиком.
На кухне пахло варёной морковью и лекарствами — у нас всё пахло лекарствами, даже хлеб, даже я сама, если долго не выходила из квартиры. Мать разливала суп по трём тарелкам, потом спохватывалась и наливала четвёртую, себе, последней, как всегда последней. Отец сидел, не сняв рабочую куртку, и смотрел в стол так, будто в столешнице был ответ на вопрос, который он давно перестал задавать вслух.
— Аня, позови брата.
— Лёва! Жрать!
— Не говори так, — сказала мать без выражения. Она говорила это лет пять и уже не ждала, что подействует.
Лёва пришёл. Восемь лет, прозрачная кожа, под ней синие ниточки вен на висках — я знала их наизусть, эту карту, которую все в доме читали по сто раз на дню: не бледнее ли сегодня, не синее ли. Он сел, подтянув колени к груди, и стал смотреть в тарелку так же, как отец, только у отца это была усталость, а у Лёвы — расчёт. Он прикидывал, сколько сможет съесть, чтобы потом не стало плохо.
— Морковь, — сказал он с отвращением, каким только восьмилетний умеет наделить овощ.
— Ешь, — сказала мать.
— От неё я оранжевый внутри.
— Ты и снаружи скоро будешь оранжевый, если не начнёшь есть, — сказала я, и он фыркнул, и на секунду это была просто семья, просто ужин, четыре человека и суп, и никакой карты вен, и никакого счёта в моём телефоне.
Секунда прошла.
Отец поднял голову.
— Марина Сергеевна звонила из школы. Насчёт продлёнки для Ани, чтобы она с Лёвой…
— Я уезжаю, — сказала я. — Через сорок три дня. Ты помнишь, что я уезжаю?
Тишина. Мать не перестала есть, но ложка её замедлилась, будто суп загустел.
— Аня, — сказал отец.
— Я поступила. У меня общежитие. Место. Всё. — Я слышала свой голос и ненавидела его — тонкий, злой, готовый сорваться. — Вы всё время говорите так, будто это ещё обсуждается.
— Никто не говорит…
— Все говорят. Каждый день. «Аня посидит», «Аня отведёт», «Аня останется». Я не остаюсь. Я уезжаю.
Лёва смотрел на меня. Не обиженно — внимательно, тем своим взглядом, которым он смотрел на всё непонятное, будто хотел разобрать и посмотреть, что внутри. Я отвернулась первой. Я всегда отворачивалась первой, потому что если смотреть на него слишком долго, начинаешь чувствовать эту тягу вниз, эту нить, привязанную к запястью, и хочется её перегрызть, и стыдно, что хочется.