Корин простукивал переборку костяшкой — по одной заклёпке в секунду, как врач, слушающий чужую грудную клетку, — и «Дворняга» отвечала ему ровным, чуть простуженным гулом. Гул означал: держит. Всё держит.
Он знал этот корабль лучше, чем кого-либо из живых, и это его устраивало. Железо не лгало. У железа была честность камня: приложи достаточно силы — сломается, не приложи — стоит. Никаких вопросов, на которые не хочется отвечать.
За переборкой шёл третий контур охлаждения, старый, латаный, с подсвистом на четвёртой секунде цикла. Корин ждал подсвиста. Подсвист пришёл — тонкий, как жалоба. Он опустил руку и сделал пометку в засаленном блокноте: сальник, следующая стоянка. Стоянки у него теперь были редки. Он предпочитал космос портам. В портах были люди, а люди хотели говорить.
На пульте мигал вызов. Третий за час. «ГЕЛИОС-ПРАЙМ / ДИР. ЭКСПЕД. ГОЛТ» — значилось в строке, и рядом дёргался красный флажок приоритета, который Голт цеплял ко всему, даже, наверное, к обеду. Корин посмотрел на флажок так, как смотрят на муху за стеклом. Потом протянул руку и приглушил канал. Не отключил — за отключение корпоративного вызова полагался штраф, вычитаемый из платы, — а именно приглушил, спустил в фон, где голос директора превращался в комариное нытьё.
За это платили. За то, чтобы тащить их железо через полсистемы и терпеть комариный писк, платили достаточно, чтобы потом год не видеть ни одного лица.
Двенадцать лет он возил массу. За двенадцать лет привыкаешь к тишине так, что чужой голос начинает царапать. Он знал буксировщиков, которые не выдерживали и года: одиночество выедало их изнутри, они начинали разговаривать с приборами, потом приборы начинали отвечать. Корина одиночество не выедало. Оно его держало — плотно, ровно, как вакуум держит корпус снаружи, не давая распасться. Он заслужил это одиночество. Он заплатил за него сполна и теперь тратил сдачу, медленно, год за годом, рейс за рейсом, и на цену не жаловался.
Он развернул кресло к иллюминатору.
Объект занимал уже треть неба.
Гелиос назвал его «Гесперидой» — красиво, с претензией, в честь тех, кто стерёг золотые яблоки на краю мира. Корину имя не нравилось. Гесперида стерегла сад; за садом полагалось золото; за золотом полагались герои, которые придут и возьмут. В самом названии уже пряталась развязка, которую они хотели.
Сам он про себя звал его иначе — саркофаг. Не думая, откуда взялось слово. Оно пришло в первый же день, когда «Дворняга» вышла на визуальную дистанцию, и осталось.
Объект был длинным — километра три, может, больше, — тёмным, как обугленная кость, и неправильным. Неправильность была не в форме; форма как раз читалась: вытянутая капля, оплавленный нос, испещрённые бороздами бока. Неправильность была в том, что он выглядел закрытым. Не пустым, не мёртвым — закрытым. Заклёпанным снаружи. У Корина был на такие вещи глаз, выжженный однажды и навсегда.