Вертолёт шёл низко под серой ватой, и по самой её нижней кромке ещё тянулись последние красные жилки — оттуда, из того сектора горизонта, где за облаком должно было оседать уходящее солнце. Иллюминаторы держали капли; не дождевые — тонкие, вытянутые, те, что собирает туман, когда машина ныряет в низкий облачный слой и снова выныривает. Капли склеивались в косые дорожки и соскальзывали, и в каждую открывшуюся прорезь Елена пробовала поймать землю.
Винт над головой работал не так, как в кино. Никакого басового ровного гула — дробное переменчивое жужжание, и на каждый порыв ветра оно ломалось, уходило вбок, возвращалось. Елена сидела у правого окна, и каждый такой уход отдавался у неё в кости за ухом.
Пилот был норвежец — шлем с синим логотипом Lufttransport, лица из её кресла не разглядеть. Он говорил в эфир на смеси норвежского и диспетчерского английского, и из наушников второго пилота, подключённых к тому же каналу, пробивалось металлическое эхо. В пассажирском салоне, кроме Елены, были двое: Чжан — через проход, через два пустых кресла, — и ящик с маркировкой ESA, пристёгнутый к полу грузовыми ремнями. Сбоку, от руки синим фломастером: «FRAGILE — OPTICS».
Куртка на Елене была чужая. Она одолжила её у Ани в Осло на последнюю ночь и не успела вернуть: утренний рейс ушёл на час раньше обещанного, и Аня не стала гнаться по пробкам в аэропорт, а просто передала через стойку информации короткую записку: «Верни на ротации, не спеши». Куртка была на размер больше и пахла сухой лавандой и стиральным порошком Ани; запах нагревался от собственного тепла Елены и становился отчётливее каждые полчаса. Елена решила, что в первую же ночь на станции постирает куртку — пусть к ротации она вернётся к Ане без её, Елениного, запаха.
На коленях лежал рюкзак, и в нём — ноутбук, зарядник, блокнот, две смены белья и жестяная банка растворимого кофе. Банку мать впихнула ей перед стойкой регистрации в Шереметьеве тем самым нервным жестом, каким когда-то засовывала в её портфель бутерброды в первый класс, — не слушая возражений, не оставляя времени на отказ. Елена тогда и не отказалась. Спорить в шереметьевской очереди с матерью, у которой уже сходил утренний макияж, было так же бессмысленно, как в семь лет возвращать бутерброды.
Рюкзак давил на бёдра. Елена подтянула лямку, и та врезалась в палец. Правая рука мёрзла ещё с Тромсё, где они простояли сорок минут на бетоне под снежной крупой, пока Lufttransport дозаправлялся; пальцы так и не отошли. Она сжала и разжала кулак, чтобы прогнать кровь.