Ноябрь за окном делал вид, что не собирается замерзать окончательно. Батареи грели через раз, сосед сверху традиционно сверлил стену в десять вечера, а я сидела на корточках перед открытым холодильником и вела внутренний диалог:
«Гречка есть, кефир прокис, борщ ещё дышит — значит, вечер не пропадёт».
Двадцать восемь лет, фриланс, съёмная однушка, никаких мужей, детей и ипотек. Я выключила свет на кухне, зажгла ту самую свечку «Лаванда и ваниль» (Настькин подарок, который я храню из чувства вины) и с удивлением поймала себя на мысли:
«А ведь нормально живётся. Небогато. Но уютно». Надо же. Я редко так думала.
Ванна в этой квартире была ровесницей моей мамы — чугунная, с облупившейся эмалью и ножками-лапками. Я налила погорячее, пены не пожалела, забрала телефон и полчаса тупо листала ленту: гранты, дети, ссоры из-за посудомоек. Чужая жизнь текла мимо, а моя — стояла на паузе.
Я выключила воду, встала на мокрый пол, наступила на резиновый коврик с уткой (и это тоже Настька, я её убью, однажды) и потянулась за полотенцем. Коврик поехал. Не как в кино — медленно, с нарастающим саспенсом. А по-бытовому: скользнул, и всё. Ноги уехали вперёд, руки взлетели в воздух, я задела раковину краем поясницы и встретилась затылком с кафелем. Точно в том месте, где позвоночник встречается с черепом.
Боли не было. Сначала вообще ничего не было — только ватная тишина, какой не бывает даже в три ночи в этом городе. Я лежала на спине, смотрела на жёлтое пятно от протечки на потолке и думала с удивительной ясностью:
«Как глупо. Я не доела шоколад. Тот самый, с лесным орехом. Лежит в тумбочке, гад».
Потом тьма начала сжиматься с краёв, как объектив дешёвого фотоаппарата. Я попыталась пошевелить пальцами — ноль реакции. Попыталась вздохнуть — лёгкие не слушались. Последней погасла мысль:
«Утюг. Я его выключила? Кажется, да».
Ирония. Даже умирая, я думала о быте.
А потом я открыла глаза. И сразу поняла — это не потолок. Вокруг было серо. Не темно, не мрачно — именно серо, как черновик перед экзаменом, как декабрьское небо. Под ногами (ноги были на месте, что уже приятно) — что-то вроде мокрого асфальта, только сухого. Воздух пах пылью и старыми больницами. Ни звуков. Ни шагов, ни дыхания, ни ветра. Только я и бесконечный серый коридор. Я открыла рот, чтобы заорать, но из марева впереди уже начала проступать фигура. Через чур знакомая, ведь именно так нам ее описывают в разных фильмах, книгах, и других местах, где можно визуально ее показать.
Коса оказалась настоящей. Тяжёлой, с тусклым отсветом старого серпа, каким в деревне траву косят. Потом из серой дымки выплыл чёрный балахон — потёртый на рукавах, будто его владелица лет пятьсот таскалась по грязи. А потом я разглядела лицо. Смерть была женщиной. Лет под пятьдесят, с усталыми глазами цвета заварки, с седыми прядями из-под капюшона, с мелкими морщинами вокруг рта. Она не парила в воздухе, не светилась, не гремела. Она просто стояла, опиралась на косу как на трость и смотрела на меня с таким видом, будто я — опоздавшая на последнюю электричку.